Thursday, October 26, 2017

Книга 2. ЧАСТЬ Х1У.
ГЛАВА 1
Прибытие в Норильский лагерь «Кайеркан».
Наш этап пробыл в Дудинке две недели. Бушевала пурга. Некоторые небольшие домики и сторожевые вышки были сметены, как щепки. В туалет мы ходили, крепко держась за натянутую толстую веревку. Когда пурга прекратилась, всех выгнали разребать снег и расчищать железную дорогу. Мороз доходил до 40 градусов Цельсия. В каждый вагончик заталкивали по 50 человек, печек в вагонах не было. И здесь окна были с железными решетками и козырьками. Поезд двигался очень медленно, часто останавливался перед наметенными сугробами снега. Впереди поезда шли сотни заключенных и очищали дорогу от снега. Маленький паровозик часто гудел, нарушал покой снежной пустыни. Наконец, мелькнули электрические огоньки заполярного города. Поезд остановился, двери вагонов открылись, и мы услышали обычный крик конвоя: собирайся с вещами, стройся по пять. Нас высадили на маленькой станции. Это и был Норильск. Пурга стихла, дула поземка, снег застилал глаза, забивался в валенки и рукава плаща. Этап медленно двигался по широкой и пустынной дороге. Мы прошли около трех километров. Увидели забор из колючей проволоки и вышки вокруг. Это был третий концлагерь Норильска, его еще называли Кайерканом, что по-тунгусски означает «Долина смерти». Когда-то тунгусы загоняли сюда диких оленей, окружали их, набрасывали на шею петли и постепенно превращали в домашних животных. Как это символично! Концлагеря – это та жа петля на шее раба. Даже древние римляне не додумались до этого. Мы долго ждали у ворот концлагеря, пока начальник конвоя, считая нас по головам, передавал новому хозяину. А я стоял и думал: вот бы собрать сюда журналистов, публицистов, литераторов, философов, политологов и прогнать этапом от Карелии до Норильска – тогда уж у них была бы полная ясность в отношении «социализма» сталинского типа.

Огромный концлагерь напоминал кладбище. Когда нас ввели в большой барак, все заключенные повскакали со своих мест, хотели узнать новости, думали, что мы с Большой Земли. А мы так устали и промерзли, что мечтали найти теплый уголок и поспать. Латышский стрелок, Бела, Володя Ушаков и я улеглись на полу недалеко от печки-буржуйки и моментально заснули.

ГЛАВА 2
Рано утром меня разбудили удары по рельсу, это был подъем. Заключенные повскаивали с нар, быстро натягивали валенки, надевали ватники и бушлаты, спешили в столовку. Наш этап еще не распределили по бригадам, поэтому мы не торопились. Мы остались без каши и пайки хлеба, так как паек могли получить только через бригадира. Дневальный начал подметать барак. От него мы узнали о порядках в концлагере. Дневальный отбывал уже второй срок в Норильске. Первый срок он получил за антисоветскую агитацию в деревне возле Курска, когда проводили сплошную коллективизацию, второй срок – за участие в ограблении лагерной каптерки. Он связался с блатными и пошел на «дело», они похитили 5 буханок хлеба и банку растительного масла. Дневальный Аким Ефремович пошутил: «Зато переквалифицировался… Считался контриком, а вот теперь «свой в доску», попаду под амнистию. Раньше меня как контрика в шахту гнали, а теперь могу отсиживаться в зоне.» Я вышел во двор. Увидел три ряда колючей проволоки и вышки, на которых стояли часовые с автоматами. А между вышками у земли протянута проволока, к которой пристегнута огромная собака. Собака бегала вдоль проволоки, рычала, иногда останавливалась, высоко поднимала морду и начинала выть. Недалеко от ворот концлагеря стоял большой дом, в котором размещалась администрация. В центре концлагеря располагался барак для инженерно-технического персонала, здесь вместо нар стояли вагонки. На территории лагеря было много построек: баня, прачечная, КВЧ, ПТЧ и 21 барак. В этом концлагере находилось более 4000 заключенных. Таких концлагерей вокруг Норильска было много, в них сосредоточена вся рабочая сила для освоения огромных просторов Заполярья. А в газетах писали, что Заполярье осваивается коммунистами, комсомольцами, энтузиастами, любящими свою родину. Наш этап распределили по бригадам, после этого дневальный принес нам паек: по 600 граммов хлеба. В столовой мы могли получить миску горячей баланды с мерзлой картошкой и рыбными косточками. В столовой инвалиды собирали миски и вытирали столы. С мисок они пальцами собирали остатки пищи, а потом облизывали пальцы. Я обратил внимание на одного инвалида, весьма интеллигентного старичка, который тоже собирал с тарелок остатки пищи. Я подошел к нему и спросил, кем он был на воле. Старичок посмотрел на меня с иронической улыбкой и сказал: «Уважаемый, на воле я был профессором биологии, отстаивал учение Менделя и попал сюда на 10 лет. В шахте сломал ногу, начальство пожалело меня, определило в эту столовую убирать и мыть посуду.» Я сказал ему, что с 1930 по 1934 год работал в Сельскохозяйственной Академии им. Ленина вместе с Н.И. Вавиловым. Профессор просиял и взволнованно произнес: «Вам очень повезло, вы работали с гениальным биологом нашего времени, всемирно известным ученым. Я хорошо знал Николая Ивановича, он тоже где-то бродит по лагерям.» Профессор отвернулся, заплакал и вытирал глаза грязным рукавом бушлата. Я был тоже готов прослезиться, крепко пожал руку профессору и быстро вышел из столовой.

Вечером в бараке явился плотный, одетый в новый бушлат человек со списком заключенных. Он зачитал фамилии, в том числе и мою, и сказал: «Завтра к 6 часам утра всем перечисленным построиться у ворот с 17-ой бригадой, не опаздывать.» Итак, у нас появился хозяин – бригадир, от которого многое зависело. В тот же вечер мы на складе получили грязную, засаленную, в сплошных заплатах одежду второго срока. Это нам еще повезло, бушлат и телогрйку второго срока обычно выдают после какого-то периода хорошей работы. А лагерную одежду первого срока получают только бригадиры, нарядчики, прорабы, повара – все, кто приближен к лагерной администрации. Вечером нас втиснули на нарах между старожилами. В вещевой каптерке получили грязные матрацы, подушки, набитые стружкой, и маленькие одеяльца. Но я не унывал. Мои соседи по нарам оказались интересными людьми. Один из них, остроумный одесский еврей, доцент исторических наук, другой – бурильщик из Баку. Они оба получили по второму сроку, осуждены за участие в КРТД (контрреволюционная троцкистская деятельность). С бакинским бурильщиком у нас нашлись общие знакомые по Баку: Роза и Эмма Наджаровы, муж Розы Гиршак, бывший инструктор Бакинского комитета партии, двоюродный брат Алеши Джапаридзе, расстрелянного бакинского комиссара. В памяти всплыли события 1928 года, когда я в Баку встречался со сторонниками Троцкого. С тех пор прошло 20 лет, но продолжали арестовывать людей за то, что они либо когда-то были связаны с Л.Д. Троцким, либо признавали его роль в октябре 1917 года и Гражданской войне. Сталин даже к убитому по его указанию Троцкому испытывал звериную, патологическую ненависть.

Одесский историк, старый большевик, получил второй срок за «троцкистскую трактовку событий революции 1905 года». Доцент остроумно заметил: «Мне надо было на лекции студентам сказать, что не Троцкий, а Сталин был председателем Петербургского Совета в 1905 году, тогда, может быть, мне не дали бы второго срока.» У доцента в Одессе осталась семья – жена, двое детей и старая мать, от них требовали отказаться от него как от врага народа.

Утром лагерный «вечевой колокол» возвестил подъем, все быстро поднялись с нар и бросились разбирать валенки, принесенные дневальным из сушилки. Хотя валенки были еще сырыми, надо было бежать в столовую, там нас ожидал бригадир. И только Володя Ушаков продолжал лежать на нарах. Еще когда мы в трюме баржи плыли по Енисею, он говорил, что ни при каких условиях не будет работать в концлагере. Он так и делал: в первый же день пребывания в Норильском концлагере отказался от работы. В барак прибежали нарядчик, бригадир, надзиратель и начальник режима, стаскивали Ушакова с нар. Володя упирался и твердил: «На работу не пойду, мы не рабы, рабы не мы.» Начальник режима скомандовал: «В БУР его.» А потом прибавил: «Мы проучим этого вонючего интеллигента. В БУРе ему покажут, где раки зимуют.» Володя ответил начальнику режима: «Эй, хам, потише, я с вами свиней не пас. Вы боитесь БУРа, а я не боюсь, всюду есть люди.» Мы торопились на работу и не видели, как уводили Ушакова. Дневальный рассказл о некоторых подробностях. Когда кто-то из начальства взял Ушакова за руку, он рванулся и крикнул: «Сталинская падаль, не смей ко мне прикасаться, я сам пойду.» Володя собрал свои вещи и под конвоем отправился в БУР. Еще совсем недавно, в 1937 году, на Воркуте за отказ от работы расстреливали, считали это бунтом. А как сейчас? Может быть, после войны сталинское руководство вынуждено будет считаться с мировым общественным мнением, особенно с США и Англией?

Признаться, в душе я завидовал Володе Ушакову. Своим товарищам по нарам я назвал Ушакова героем наших дней. Но я решил, что на работе, даже самой тяжелой, будет лучше. Работа, даже каторжная, представляет собой как бы разминку, физическую и моральную. В принципе я одобрял поведение Ушакова, даже считал такое поведение признаком приближения нового времени. Не все же подавлено в России сталинской тиранией! Ведь и Радищев был одинок. Но протест Радищева стал известен всей России, а «бунт» одаренного потомка адмирала Ушакова будет погребен в тиши Заполярья.

Всю нашу бригаду повели на угольную шахту. Шахта находилась в трех километрах от лагеря. Была пурга. Мы шли медленно, без разговоров, согнувшись, борясь с сильным встречным ветром. Сопровождал нас большой конвой с собаками. И это на расстоянии 3,000 километров от железнодорожной магистрали, зимой, когда Енисей скован толстым льдом. Ведь в этих условиях побеги бессмыслены. Чего же боится администрация? Страх и глупость – родные сестры. Если страх безусловный рефлекс, то он особенно силен у руководителей советского государства.

На километр растянулась колонна заключенных. Одни бригады шли в шахты, другие на расчистку дорог от снега, но большинство бригад направляли на строительство заполярного города Норильска. Строились многоэтажные дома для вольнонаемных, которые будут жить в полном довольстве на хребте рабов. В первые дни всю нашу бригаду «новеньких» поставили на конвейер в угольной шахте. Мы должны были сортировать уголь, который по конвейеру направлялся в бункер. Наша норма определялась количеством отсортированного угля, накапливающегося в бункерах. Ни на минуту нельзя было передохнуть. Уже через два часа работы я почувствовал, что у меня подкашиваются ноги. Страшно хотелось присесть на кучу пустой породы, но этого нельзя было делать, поскольку тогда снижались показатели всей бригады. Огромным усилием воли я превозмогал сильную боль в ногах. Маркс в «Капитале» критиковал систему Тейлора, при которой рабочий уподоблялся автомату. Что сказал бы родоначальник «научного» социализма, если бы увидел движущуюся ленту конвейера, с которой каторжники непрерывно убирали пустую породу, отделяя ее от угля? Иногда нас спасало плохое состояние оборудования. Когда были неполадки с мотором, конвейер останавливался, мы падали на кучу породы и поднимали кверху ноги. Какое это было блаженство. Наша бригада на общих работах, преимущественно в шахте, находилась до мая 1949 года. За безотказную работу и выполнение норм наш бригадир добился повышенной пайки: 700 граммов хлеба и дополнительная порция каши. Затем нас перебросили на строительство. Мы строили на проспекте Сталина большие дома. Я копал канавы, киркой бил по вечной мерзлоте, перетаскивал камни и мерзлый грунт после взрывных работ, с напарником носил кирпичи на верхние этажи, размешивал цементный раствор. На противоположной стороне проспекта дома строили женские бригады. На строительстве Норильска работали десятки тысяч заключенных. С октября 1949 года до конца 1950-го я снова работал в угольной шахте, на сей раз не у конвейера. Сначала был откатчиком, потом навальщиком, бросал лопатой уголь в вагонетки, наполненную вагонетку катил по рельсам «на гора». Угольная шахта представлялась мне каким-то фантастическим чудовищем, которое в один момент может проглотить нас всех. Кровля постоянно трещала, часто местами ломалась, крепежный материал – березовые подпорки – делался наспех, крепежникам тоже надо было выполнять план. Когда березовые подпорки начинали трещать, сотни работавших в шахте замирали в ожидании смерти. Старожилы нам рассказывали, что в норильских шахтах погребены сотни заключенных. Но об этом нельзя было говорить, могли прибавить срок. Под новый год 29 декабря 1950 года, когда после тяжелого трудового дня нас подвели к воротам концлагеря, мы услышали сильный грохот. Нас быстро впустили в концлагерь, даже не обыскав. Не успели снять свои мокрые бушлаты, как прибежал наш бригадир и скомандовал: «Срочно одеваться и построиться у ворот.» Собралось не меньше тысячи человек. Снег залеплял глаза, попадал за шиворот, под шапку. Нас быстро вывели за ворота. Мы еле волочили ноги, я два раза упал. Нас подвели к шахте, но не к той, где работала наша бригада, а к шахте №1. Из шахты вырывались клубы дыма, раздавался гул, мы чувствовали запах метана. Весь район шахты был оцеплен. Начальство шумело, угрожало расстрелом каждому, кто откажется спускаться в шахту, но они сами не приближались к шахте. Мы плотной массой вошли в шахтный ствол, распределились по штольне и штрекам. Добраться до забоев не смогли. Все проходы были завалены породой и углем. Кровля трещала, откуда-то прорывался газ. Рельсы и вагонетки были исковерканы. Нам удалось вытащить из шахты два десятка мертвых и столько же еле дышавших. Мы так задыхались, что часто выбирались наверх подышать. Ни один начальник, ни один надзиратель не вошел в шахту. Всю ночь продолжались спасательные работы, все почернели от копоти, часто падали от усталости. Я почувствовал сильное сердцебиение, дышал тяжело, ноги отказывали. Мне не хотелось обнаружить свою слабость перед вольнонаемными паразитами и сталинской швалью. Гул в шахте не затихал.Удалось вытащить из шахты 38 человек полуживых. Сколько осталось в шахте заживо погребенных, держалось в тайне. Только через несколько дней узнали о числе погибших, в каждом бараке посчитали, сколько освободилось нар. В шахте №1 погибло более 500 человек: рабочие, горные инженеры, геологи, геодезисты, коллекторы. Виновными, конечно, оказались заключенные геологи, техники по креплению кровли и еще вспомогательный персонал. Никто из администрации концлагеря не ответил за эту катастрофу. Да что стоят на весах сталинской эпохи 500 погибших в шахте, когда в концлагерях, тюрьмах и на этапах гибнут ежегодно десятки тысяч. Что стоит эта горсточка по сравнению с 30-ю миллионами погибших на войне под лозунгом «За родину, за Сталина».

Вернулись мы в концлагерь под утро, не раздеваясь, вскарабкались на нары и свалились замертво. Когда проснулся, болела голова и поясница, ноги казались ватными. Дневальный поставил на стол баланду, кашу и хлеб, но никто не притронулся к пище. И все же нас заставили расчистить двор от снега. Большая группа лагерников оказалась в стационаре с воспалением легких. Всех погибших и вынесенных из шахты хоронили заключенные, вырывали в вечной мерзлоте неглубокую могилу на 10 человек. Весной наша бригада копала траншеи возле озера Пьясено, видели трупы, плавающие по озеру. Как видно, их вымывало из неглубоких могил. Где-то на Большой земле родственники заключенных ждут их возвращения. Если заключенный умер, то родственникам об этом не сообщают, составляют только акт о смерти и вычеркивают из списков арестантов концлагеря. Как-будто и не жил человек.

Лагерная администрация усилила режим. На ночь после отбоя барак стали запирать, в связи с чем параши поставили в бараках. Участились обыски. Всем заключенным на спину бушлата и ватника, на штаны и шапку нашили номера. Дошли слухи, что на Воркуте и Колыме были восстания заключенных, чем и объяснили ужесточение режима. Тех, кто оказывлся без номера, отправляли в БУР (барак усиленного режима). Среди заключенных стало распространяться членовредительство, дабы попасть в стационар. Со мной в шахте работал напарник, старик Арсений Колпаков. Однажды он бросился под пустую вагонетку и сильно поранил ногу. Мы вынесли его из шахты на руках, а после работы донесли до концлагеря. В стационаре Колпаков пролежал два месяца, стал хромать. Его сделали в зоне дневальным. А мне он по секрету признался, что повредил ногу сознательно, чтобы не ходить в шахту. Вообще-то говорить об этом было опасно, в каждом бараке были осведомители, готовые выслужиться. Им обещали сокращение сроков и перевод на более легкую работу. Но попадались и такие, кто творил эти мерзости «с чистой совестью». Эти были убеждены, что их арест и содержание в концлагере – случайность, что Москва в конце-концов разберется в их «персональном деле» и освободит. Интересно, что «кум» (оперуполномоченный) поддерживал такие пустые надежды. Я, прежде, чем вступать в доверительную беседу, присматривался к человеку. Так я сблизился с Петром Васильевичем Нестеренко. Во время Отечественной войны он был полковым комиссаром в Х-ой армии Западного фронта. Он подробно рассказал мне о положении на Западном фронте в начале войны. Москва строго предупреждала, чтобы армейские части ни в коем случае не пересекали государственной границы, командующий фронтом не имел права решать что-либо серьезное без согласования с Москвой. Когда же немцы начали быстро продвигаться вглубь СССР, захватили Минск и почти всю Белоруссию, Сталин обвинил командование Западного фронта в измене. Начались аресты. На Западный фронт прибыли маршалы Шапошников, Тимошенко, Мехлис. Но эти «вояки» не могли остановить натиск немцев, так как в результате сталинских репрессий в армии осталось мало опытных командиров, и оснащение армии самолетами, танками и прочей техникой было явно недостаточным. В первые месяцы войны многие попали в плен и окружение, и вот сейчас большинство из них находятся в концлагерях как «изменники и враги народа». На самом деле главный виновник разгрома наших армий в начале войны сидел и до сих пор сидит в Кремле, по его вине армия, да и вся страна, оказались неподготовленными к войне с Германией. Более того, по указанию Сталина были уничтожены талантливые, многоопытные военачальники Красной армии. Сотни тысяч солдат и командиров Красной армии стали жертвами политической трусости и тупости как самого вождя, так и его камарильи. Вот такие крамольные разговоры мы вели наедине с бывшим командиром Красной армии Нестеренко, который, как и я, лично знал Тухачевского, Блюхера, Якира, Корка и многих других прекрасных командиров, уничтоженных Сталиным.

Недалеко от нашего лагеря находился концлагерь «каторжников», так его все называли. Там отбывали большие сроки те, кто совершил особо тяжелые преступления во время войны. Там у заключенных на руках и ногах были кандалы, которые снмали перед работой и надевали после работы. Работали они в отдельной шахте. Я несколько раз видел, когда работал на стройке, как большую колонну «каторжников» вели по проспекту Сталина. Шли они медленно, и звон кандалов сопровождал их. Я задавался вопросом: почему из всех, попавших в плен или оккупацию к немцам, больше всего украинцев и русских, совершивших особо серьезные преступления? Почему не оказалось власовцев в Голландии, Чехословакии, Норвегии? Эти страны тоже были оккупированы немцами. Я пришел к следующему выводу. Голод во время Гражданской войны и в период коллективизации, разорение крестьянских хозяйств, раскулачивание и прочие подобные деяния с одной стороны держали народ в постоянном страхе, с другой – очень ожесточили. Злодеяния, совершенные русскими, и особенно украинцами, при немцах, явились своеобразной реакцией на многолетнее притеснение народа. Необходимо подчеркнуть, что преступления Сталина и его послушных подручных ничем не отличаются от зверств фашистов и их пособников. Илья Эренбург, подводя итоги своей жизни, вынужден был написать: «Легализация фашизма, явного или закамуфлированного – это легализация преступлений». И фашизм, и «социализм» сталинского толка представляют собой такую легализацию, когда дикие преступления стоящих у власти прикрываются конституцией и законами. Летом 1951-го года я оказался свидетелем драматического эпизода, который запомнился на всю жизнь. Вот что произошло у проволочного забора третьего концлагеря. Мы стояли у ворот перед выводом на работу. Ворота еще были закрыты, бригадиры пересчитывали заключенных. Вдруг за забором раздался крик ребенка. Кричал мальчик лет 12-ти, худенький, со светлыми волосами и голубыми глазами. Среди заключенных, стоявших у ворот, мальчик увидел своего отца. Он несколько раз крикнул: папа, папа! Из нашей колонны вышел высокий, худощавый человек с проседью у висков, и рванулся к забору. Вытянув руки, рыдая, он кричал: «Сыночек, Витенька, дорогой мой, как ты сюда попал, жива ли Настенька?» Мы все застыли, начальство растерялось. К мальчику подбежал надзиратель, пытался его увести от забора. Но мальчик схватился за колючую проволку, крепко держался и, заливаясь слезами, тоненьким голоском кричал: «Папочка, папочка, я долго тебя искал, мама умерла, мы с Настенькой в детском доме в Рязани.» К мальчику подбежали еще два надзирателя, пытались оторвать его от проволоки. Мальчик отбивался, исцарапал себе руки. Надзиратели пригнули его к земле, а затем тащили его, как тащат куль с песком или мукой. Среди наших бригад начались волнения, кто-то крикнул: «палачи, фашисты!» Мальчик исчез. А с его отцом произошел сильный сердечный приступ. Заключенные унесли его в стационар, не приходя в сознание, он через три дня умер.

Всех нас, конечно, интересовал вопрос: как мальчик мог приехать в Норильск, одолев несколько тысяч километров? Как ему удалось разыскать отца? Были собраны через наиболее сведущих и старых заключенных подробные сведения по этому поводу. Мальчик удрал из детского дома, под вагонами поездов добрался до Красноярска. По дороге нищенствовал. Из Красноярска он пробрался в трюм баржи, и по Енисею доплыл до Дудинки. Попав в Норильск, он бродил в поисках отца по всем лагерям, дежурил по утрам у проволоки, прятался от начальства. Надо сказать, что ему помогали норильчане, оставшиеся в городе после окончания своих сроков. Эти люди кормили его, одели, но советовали уехать обратно в Рязань. Мальчик упорно отказывался следовать их совету, ходил от лагеря к лагерю, пока не нашел за проволокой своего отца. Кстати, надо сказать, что тех норильчан, которые приютили мальчика, впоследствии разыскали и привлекли к уголовной ответственности.

Весь наш лагерь еще долго был под впечатлением этой трагедии. Были среди нас «экстремисты», в основном украинцы, которые предложили объявить забастовку и 3 дня не выходить на работу. Большинство, в том числе и я, доказывали нашим «левакам», что забастовка будет беспощадно подавлена, будут и жертвы. Мой сосед по нарам, бакинский бурильщик, долго не мог успокоиться, он рыдал, рвал на себе волосы, бил себя кулаком по лицу и кричал: «У меня в Баку тоже остался сын такого же возраста, как этот храбрый мальчик, разыскавший своего отца.» Два дня его успокаивали. А отца Витеньки ночью вынесли за ворота и похоронили. Возможно, что труп этого рязанца тоже будет плавать по озеру Пьясено, как и трупы многих похороненных здесь заключенных.

Я тоже несколько ночей думал о своем сыне, которого в 1941-м году оставил в 7-м классе, когда меня мобилизовали в армию.

Зимой после изнурительного труда в шахте бригады возвращались в концлагерь. Поднялась сильная пурга. Трудно было дышать, я почувствовал сильное сердцебиение. С усилием сделал несколько несколько шагов – и неожиданно упал, потеряв сознание. Товарищи потом рассказали, что конвоир подбежал ко мне, ударил прикладом по спине, кричал, грозил карцером. А я ничего не чувствовал и не слышал, лежал пластом на снегу. Придя в сознание, я так и не мог подняться. Мои товарищи по бригаде взвалили меня на плечи и донесли до санчасти концлагеря. В концлагерях много всяких отделов. ПТЧ (производственно-техническая часть) занимается вопросом выполнения производственных заданий. В распоряжении этой части инженеры, прорабы, десятники, бригадиры, она распределяет всю рабочую силу по объектам, устанавливает нормы выработки. КВЧ (культурно-воспитательная часть). Работники этого отдела занимаются идеологической обработкой заключенных, постоянно внушают им, что они должны своим трудом «искупить свою вину перед родиной». Я не мог припомнить, чтобы КВЧ кого-нибудь перевоспитала. Делали просто – заключенных, выполнивших норму, заносили в списки перевоспитанных. Во всех концлагерях есть начальник режима. Эти следят за соблюдением лагерного режима, нарушителей отправляют в БУР. Туда можно попасть за невыполнение нормы, за то, что в бараке не встал при появлении начальства, за спрятанный листок бумаги или огрызок карандаша. Деятельность всех перечисленных отделов нацелена на подавление личности заключенного и на максимальное использование его в качестве даровой, безгласной и абсолютно бесправной рабочей силы. Но есть в концлагере два учреждения – санчасть и стационар, где от заключенного ничего не требуют, лечат, кормят, содержат в чистоте. Но и санчасть, и стационар находятся под бдительным надзором лагерной администрации, которая диктует, сколько больных можно освободить от работы. Если больной долго задерживается в стационаре, администрация угрожает врачам отправить их (врачей) на общие работы. Заключенный счастлив, когда получает освобождение от работы по болезни или попадает в стационар. А вполне здоровые уголовники, попадая на прием к врачу, прибегают к угрозам, чтобы получить освобождение от работы.

Я провел много лет в тюрьмах, пересылках и концлагерях, но редко пользовался медицинской пмощью. И вот я оказался в положении тяжело больного после того, как потерял сознание на пути от шахты к концлагерю. Это навело меня на мысль, что я становлюсь старым. Когда я попал в стационар, пожилой врач спросил меня: «На что жалуетесь?» Я ничего не мог сказать. Врач с удивлением смотрел на меня, он привык, что попавшие в стационар жалуются на головную боль, сердцебиение, боли в желудке, общую слабость и т. д. Врач внимательно начал меня рассматривать, поинтересовался моей биографией, завел на меня историю болезни. Он приложил трубку к сердцу, долго слушал, Затем пальцами выстукивал вокруг сердца. Прослушал легкие, прощупал живот. После такого тщательного обследования врач снова посмотрел на меня большими темнокарими глазами и сказал: «Вам придется полежать, будем лечить» Мне, конечно, не приходило в голову, что врач, изумительно чуткий человек, просто хотел дать мне отдохнуть от непосильного труда в шахте. Палата, в которой я лежал, размещалась в деревянном бараке с вагонками. Все вагонки были заполнены, многие больные лежали на полу. Вместе лежали сердечники, больные с открытой формой туберкулеза, с дизентерией и инфекционным гепатитом. Днем и ночью были слышны душераздирающие стоны и даже рыдания. Психоневротики вскакивали с коек, пытались куда-то бежать, дежурный санитар ловил их и возвращал на койки. Молодой шизофреник острым осколком стекла перерезал себе вену. Когда прибежал фельдшер и хотел перевязать рану, больной начал драться, ногами отталкивал фельдшера. Трое выздоравливавших накинулись на шизофреника, прижали его к полу, он успокоился и ему перевязали руку. Но через несколько дней шизофреник раздобыл веревку и повесился в сушилке.

В стационаре я познакомился с тремя больными японцами, я запомнил их фамилии: Судзуки, Озава, Ямакава. Арестовали их на Дальнем Востоке при разгроме Квантунской армии. Японцы плохо переносили холода, до ареста они жили в субтропической зоне Японских островов. Ни по внешнему облику, ни в культурном отношении эти три больных японца не были похожи друг на друга, сходство было в желто-смуглом цвете кожи и в разрезе глаз. Особенно близко я сошелся с Судзуки. Моя дружба с ним объяснялась рядом причин.

Судзуки великолепно владел русским языком. Писал по-русски не просто красиво, а каллиграфическим почерком и абсолютно грамотно. Врачи использовали его для написания историй болезни. Судзуки в совершенстве владел английским, немецким и французским языками. Я старался говорить с ним на английском и немецком. Но что меня особенно удивило, так это прекрасное знакомство Судзуки с трудами Маркса, Энгельса, Ленина, Троцкого и Бухарина. Прорабатывал он эти сочинения в Токийском Коммерческом институте, где учился, а также в студенческом социалистическом кружке при том же институте. Судзуки сказал, что и в Коммерческом институте, и в Токийском университете курсы социологии, философии и политической экономии читали профессора-марксисты, члены японской социалистической партии. Оказывается, в Японии большими тиражами издаются труды Маркса, Энгельса, Ленина, Троцкого, Мартова, Бухарина, Плеханова, Каутского, Гильфердинга и других социалистов. Из бесед с Судзуки я понял, что он обладает основательными знаниями по истории западной и восточной философии. Судзуки прекрасно знал русскую литературу, восторгался Пушкиным, Лермонтовым, Достоевским и Толстым. Мне было очень интересно с ним разговаривать на самые различные темы, суждения Судзуки были глубокими и оригинальными. Во время войны Судзуки был мобилизован, служил в Квантунской армии интендантом по снабжению армии боеприпасами. После разгрома этой армии Судзуки, как и многие служившие в этой армии, попал в плен и был водворен в концлагерь. Все три японца – Судзуки, Озава, Ямакава, попав в условия Заполярья, оказавшись на тяжелых общих работах, заболели вначале воспалением легких, а затем туберкулезом.

В стационаре фельдшером работал бытовик (осужденный не по политической статье), который не мог прочитать по латыни назначения врачей. От скуки я начал помогать ему при раздаче лекарств, понемногу обучал его медицинской латыни, помогал перевязывать больных. Очень быстро я освоил технику инъекций. Это заметил врач Иван Федорович Коцюба, тот, который оставил меня в стационаре. Об этом враче необходимо рассказать подробнее. И.Ф. Коцюба – опытный и талантливый терапевт, он абсолютно точно ставил диагноз, а к тому же с большим вниманием относился к больным. Коцюба – украинец, выходец из Западной Ураины, всю жизнь прожил во Львове. Когда во Львов пришли немцы, Коцюба работал в центральной городской больнице главным врачом. Он вынужден был лечить и немцев, хотя с отвращением относился к нацизму. После освобождения Львова Коцюбу арестовали, на следствии били, требовали, чтобы он назвал украинских националистов, с которыми якобы был связан. Его осудили на 15 лет концлагерей. Коцюба не только беспредельно был увлечен медициной, а и обладал широкими научным кругозором, проявлял большой интерес к философии. Гиппократа он считал врачом-философом. Несколько лет в концлагере я дружил с этим замечательным человеком, многим ему обязан. Я никогда не слышал от Коцюбы каких-либо заявлений националистического характера, хотя он считал, что Украина могла бы выделиться в самостоятельное государство, как Польша или Финляндия. Коцюба не выписывал больного из стационара до полного выздоровления, хотя начальство было очень этим не довольно. Однажды, когда начальник концлагеря раскричался, требовал немедленно выписать нескольких человек больных, Коцюба снял с себя халат и заявил: «Если вы больше меня понимаете в медицине, одевайте белый халат и сами лечите больных. Вы смотрите на больных, как на рабов.» Начальник удалился, но тут же распорядился отправить Коцюбу в БУР. Через 2 недели его вернули из БУРа, он очень нужен был вольнонаемным, женщинам и детям. Коцюба придавал огромное значение массажу, считал, что массаж является универсальным средством лечения при самых различных заболеваниях. Я был свидетелем, как одному больному Коцюба в течение часа массировал область сердца, после чего боли исчезли на длительное время. Коцюба стал привлекать меня к осмотру больных, указывал, какие точки на теле больного я должен прослушать, а затем спрашивал, что я услышал. Коцюба иногда читал мне лекции о терапевтических исследованиях на основе пальпации, перкуссии и аускультации. Коцюба не нуждался в лабораторных анализах, чтобы поставить диагноз болезни, анализы лишь подтверждали его предварительный диагноз. Через вольнонаемных Коцюбе удалось выписать много книг по медицине, он давал эти книги мне для расширения моего медицинского кругозора.Что же касается практики, то в ней недостатка не было. Ежедневно в концлагере умирали десятки заключенных, мы их вскрывали в прозекторской, чтобы установить причину смерти. Вряд ли студенты медицинских институтов имели такую практику. Через какое-то время врачи лагерного стационара присвоили мне звание фельдшера, а затем – амбулаторного врача. Так я стал медиком, чему, может быть, обязан жизнью. Медицина спасла меня на какое-то время от общих работ, которые могли свалить любого человека, обладающего от природы прекрасным здоровьем и высокой выносливостью.

Friday, October 20, 2017

ГЛАВА 4. Увлечение театром. Диспуты в Политехническом музее. Маяковский и Есенин. 1921 год

Любовь к театру и у меня, и у моей жены проявилась довольно рано. Дина уже в возрасте 16 лет, живя в Киеве и прилично зарабатывая, постоянно посещала Киевский оперный театр, а я впервые попал в театр в Александровске с мамой и сестрами, когда мне было 10 лет. С тех пор я стал постоянным посетителем театра, я помогал рабочим перетаскивать реквизит, вытряхивать парики, и за это меня пропускали на все спектакли. И вот, попав в Москву, я мог бывать в театрах и концертах, приобщиться к большому искусству. Мы с женой бывали на концертах Шаляпина и в Большом театре, и в эстрадном театре «Эрмитаж». Он пел арии из опер, романсы, иногда затягивал Дубинушку», а зал подпевал. В Большом прослушали много опер с участием Шаляпина и Неждановой, но все же мы чаще бывали в драматических театрах — Художественном (МХАТе) и Малом. В театрах ставили пьесы Чехова, Горького, Гоголя, Островского, Ибсена, Гамсуна. Театр помогал нам лучше понять жизнь со всеми ее противоречиями, увидеть многие ложные, неестественные отношения, проникшие в нашу жизнь. Мне довелось увидеть на сцене поистине великих актеров: Станиславского, Качалова, Москвина, Лужского, Книппер-Чехову, Казовскую, Лилину. Их игра стала для меня критерием высшего совершенства сценического искусства. Часто увиденное в театре заставляло серьезно задуматься о нашем будущем.

Несколько слов о спектаклях, которые я посмотрел в те годы. Должен признаться, что чеховские образы из «Чайки», «Дяди Вани», «Трех сестер», «Вишневого сада» не слишком возбуждали мои мысли и эмоции. Эти герои были недовольны собой и окружающей средой, но это недовольство сводилось только к вздохам и мечте о лучшей жизни. Правда игра была бесподобна, и Чехов становился понятным и близким зрителю.

Пьесу Горького «На дне» мне удалось увидеть на сцене еще до революции. Но тогда почему-то эта пьеса не производила на меня никакого впечатления. Только когда я увидел ее в исполнении артистов МХАТа, я понял ее смысл и психологическую сущность героев. Сатин в исполнении Станиславского — мечтатель и романтик, чуть ли не социалист. Но Сатину казалось, что новый мир недостижим, что это «сон золотой». И хотя новый мир недостижим, надо все же к нему стремиться. Луку играл И.М. Москвин, который создал образ не лгунишки, рисующим красивые миражи, а спокойного пророка-фаталиста. В. И. Качалов в роли барона — незабываемое зрелище. Этот барон представляет собой помесь самодовольства, чувства собственного достоинства и глубокой веры в свое возрождение.

В конце 1921 года мы с женой смотрели «Ревизора» Гоголя. Я так хохотал, что зрители МХАТа оборачивались на меня и шикали. Моя Дина при этом тянула меня за рукав. Но мне трудно было удержаться от смеха, и я продолжал хохотать, не обращая внимания на «приличную» публику, тем более что эту публику смущала моя красноармейская шинель. Хохотал я и над пьесой Гольдони «Хозяйка гостиницы», где Станиславский играл веселого влюбленного и на сцене держался так свободно, что мне казалось, что все события протекают не на театральных подмостках, а в самой жизни.

Во МХАТе в мое время вызывали всеобщий восторг и новые актеры: Еланская, Хмелев, Н. П. Баталов, А. Н. Грибов, М. Н. Яншин, Алла Тарасова, М. М. Тарханов — все они воспитанники Станиславского и НемировичаДанченко. На сцене МХАТа появились пьесы, рожденные революцией. Припоминается такой эпизод в связи с появлением новых веяний во МХАТе. Ставили спектакль Всеволода Иванова «Бронепоезд 1469». В. И. Качалов играл Вершинина, командира партизанского отряда в Сибири, а Баталов исполнял роль простого партизана, Ваську Окорока. Партизанский отряд берет в плен американца, но никто не знает английского языка. Знатоком английского языка оказался Васька Окорок, он подходит к американцу и произносит следующие слова: Интернационал, пролетариат, Ленин. Американец его понимает, улыбается. Весь отряд приходит в восторг, пляшет и поет: «Ах, шарабан мой, американка». Особенно рьяно пляшет Васька Окорок — Баталов. Нарушены все прежние традиции театра, весь зрительный зал орет от восторга. Вызывают Баталова на «бис». И при этом забыли вызвать Качалова. Нам стало больно за этого гениального актера, я сговорился с товарищамии и мы закричали во все горло: «Качалов! Качалов! Качалов!» Зрительный зал как бы опомнился. Великий актер скромно поклонился и рукой показал в сторону Васьки Окорока, как бы желая сказать: мы сходим со сцены, сейчас вот они, Васьки Окороки, стали героями сцены.

Огромное художественное и познавательное значение для молодежи 20х годов имел Малый театр, расположенный на Театральной площади рядом с универсальным магазином «Мюр и Мерилиз». Малый театр, в отличие от МХАТа, имел большую социальную направленность. Этот театр как бы был связан тесными узами с Московским университетом. Мы, студенты, ходили в Малый театр с той целью, чтобы научиться правильно ценить искусство. Посещая Малый театр, революционная молодежь нашего времени училась правильно оценивать драматические произведения русских и зарубежных классиков: Грибоедова, Гоголя, Островского, Шекспира, Мольера, Шиллера, А.К. Толстого. Таланты Садовских, Головина, Пашенной, Южина, Ермоловой можно поставить в один ряд с талантами МХАТа. В 1921 году на сцене Малого театра была поставлена пьеса А. В. Луначарского «Оливер Кромвель». Это тоже была одна из первых революционных пьес на сцене Малого театра. А. В. Луначарский изобразил Кромвеля вождем английской революции, борцом за новый общественный строй. А. В. Луначарский совершенно не коснулся психологии этого деспота, который личную власть ставил выше социальных идеалов. Тогда Кромвель в исполнении А. И. Южина мне казался пламенным революционером, бескорыстным вождем народа. Такое понимание образа Кромвеля тогда вполне соответствовало моим взглядам на вождей революции. Позже я изменил свои взгляды не только на Кромвеля, но и на вождей русской революции.

После революции началась полнейшая неразбериха и в литературе, и в искусстве. Эта эстетическая неразбериха отражала неразбериху в экономике и политике. Сергей Есенин своим поэтическим нутром ощутил всю неслаженность и искусственность нашей жизни. Он восклицает: Друзья! Друзья! Какой раскол в стране!..

Есенин критически относился к поэзии многих бесталанных пролетарских поэтов. Вот, например, что он писал о Демьяне Бедном, обласканном советской властью: «Поют агитки Бедного Демьяна, веселым криком оглашая дол». И тут же добавлял: «Моя поэзия здесь больше не нужна, да и, пожалуй, сам я тоже здесь не нужен».

С. Есенин, безусловно, был одним из самых талантливых поэтов того времени, но он чувствовал, что его свободному творчеству скоро придет конец, хотя в начале 20х годов его стихами молодежь зачитывалась, особенно «Москвой кабацкой» и «Исповедью хулигана». Вкусы читающей публики в то время были довольно своеобразные, успехом пользовались «Виринея» Сейфуллиной, «Вор» Леонова, «Мальва» Горького, «Цемент» Гладкова. Все эти произведения не касались каких либо философских, нравственных или крупных общественных проблем. И вообще эпоха диктатуры пролетариата не выдвину ла крупных фигур в области литературы и искусства, которые были бы на уровне писателей, поэтов, художников буржуазной эпохи, таких как Бальзак, Байрон, Гете, Шиллер, Гейне, Гюго, Диккенс и многие другие европейские писатели, Пушкин, Лермонтов, Л. Толстой, Достоевский, Некрасов…

Разброд в стране, естественно, стимулировал большую путаницу в литературе и искусстве. Борьба различных направлений особенно ярко вырисовывалась на диспутах в Политехническом музее, куда в 1921—1922 годах собиралась вся думающая Москва. Аудитория была очень пестрой: маститые и молодые писатели и поэты, литературные критики, профессора, студенты, красноармейцы в буденновках, рабочие. Большой актовый зал был всегда переполнен. Интерес к литературе и искусству был высоким и в значительной степени объяснялся полной свободой высказываний. Выступали ораторы от всех литературных направлений: классицизма, романтизма, символизма, футуризма, имажинизма, акмеизма.

С большим интересом я слушал Валерия Брюсова и своего университетского профессора Сакулина. Много говорили о значении литературы ХIХ века, анализировали психику героев Достоевского и натурализм французского писателя Золя. Подчеркивалось, что классическая литература учила по достоинству оценивать возвышенное и низменное, уродливое и прекрасное, трагическое и комическое. Отмечалось, что каждый крупный художник вносил в литературу что-то свое, индивидуальное. Не помню, кто начал очень интересную тему, когда писатель в силу своего общечеловеческого понимания таких категорий, как достоинство человека, нравственность, духовная цельность, создавал произведения, оказавшие на общество значительно большее влияние, чем он сам предполагал. Например, Шиллер был далек от революции, но такие его произведения, как «Коварство и любовь», «Разбойники», «Вильгельм Телль», «Валленштейн», оказывали необыкновенно революционизирующее воздействие на передовую молодежь.

Однажды на одном из диспутов в Политехническом музее был задан вопрос: что такое имажинизм? Огромный Маяковский, засунув свои руки в карманы широких брюк, своим зычным голосом заорал: — Вы хотите знать, что такое имажинизм? Это последний волос последнего хвоста последней собаки футуризма. Раздался гомерический хохот. Тогда Лебедев-Полянский, который председательствовал на этом диспуте, спросил Маяковского: — А как понять ваши поэтические воспевания «конфетной» промышленности, вроде «Нигде, кроме как в Моссельпроме»? Маяковский весь затрясся, шагнул к Лебедеву-Полянскому и поднес свой огромный кулак к его носу. Снова под общий хохот Маяковский потребовал от Лебедева-Полянского извинения. По Лебедеву-Полянскому получалось, что Маяковский пишет такие стихи, чтобы заполучить дефицитные в то время конфеты.

Сергей Есенин приходил на диспут в Политехнический музей в сопровождении целой свиты своих поклонников и литературных прихлебателей. В этой свите, кроме залихватских девиц, были поэты Шершеневич, Мариенгоф, Грузинов. Все они были под градусом и держали себя слишком развязно.

Мне приходилось выступать на этих диспутах, и я всегда настаивал на одном: прежде, чем пичкать себя похлебкой «лефовцев», молодежь должна основательно усвоить все то, что создано классиками литературы и искусства. Я критиковал футуризм, имажинизм, декадентство — считал все эти новшества выражением мелкобуржуазного индивидуализма, проявлением беспринципности и невежества в области эстетики и философии вообще. Во время своей речи я ткнул пальцем в группу имажинистов и торжественно заявил:
— Этим новаторам в литературе надо сесть за школьную парту и глубже познакомиться с Пушкиным, Лермонтовым, Некрасовым… Только после этого вы получите право говорить о новых направлениях в литературе.

Моя речь была встречена громом аплодисментов. Так как мое время истекло, в публике раздались голоса: «Продолжить время оратору». Мне дважды продлили время. Сергей Есенин, пробравшись в президиум, начал трясти меня за куртку и при этом кричал:
— Марксист, кончай свою агитацию… Мы Пушкина все читали. Я обернулся к Есенину, схватил его за шиворот, под общий хохот посадил на свободный стул и сказал ему: — Сережа, когда протрезвеешь, снова перечитай Пушкина.

Вместо 10 минут, полагающихся по регламенту, я проговорил 30 минут. Секрет моего успеха заключался в том, что в зале сидело на сей раз много делегатов, приехавших на III съезд Советов. От них я получил коллективное письмо, в котором меня приглашали в 3й Дом Советов и просили провести несколько бесед по литературе с делегатами съезда.

Кстати, мое выступление на этом диспуте было вовсе не таким ортодоксальным, моя речь не соответствовала духу «партийности». И вот почему. И в молодости, и в зрелые годы, и даже в период «почетной старости» я держался того мнения и держусь сейчас, что гений и талант нельзя ставить ни в какие рамки, его не следует ограничивать канонами, его творческий процесс должен быть всегда независимым и свободным. Гений сам создает направление в литературе и искусстве.

А. В. Луначарский и Л. Д. Троцкий часто выступали по вопросам литературы. Л. Д. Троцкий выпустил книгу под названием «Литература и революция». Эту книгу на книжном рынке буквально расхватали. В ней Троцкий никому не навязывал своего мнения, он даже полагал, что никакое творчество нельзя уложить в прокрустово ложе. Искусственная мерка нужна посредственности, чтобы отстоять право на плохие стихи, повести, картины.

Всеволод Мейерхольд — это тот же Маяковский в театре. Он покинул классический Художественный театр, чтобы в цирке создать свой особый театр, революционный, конструктивистский. Мы с женой побывали в этом театре, посмотрели «Великодушный рогоносец» и «Смерть Тарелкина». Мы дали себе слово больше не ходить в театр Мейерхольда, считали это потерей времени. Но позже пришлось изменить свое отношение к этому театру, туда можно было ходить хотя бы ради Игоря Ильинского. «Лес» Островского и «Мандат» были шагом вперед, хотя зеленые парики мне не нравились. В «Мандате» раскрывается картина советского обывателя, способного приспособиться к любой атмосфере. Главный герой «Мандата» завел себе рамку, в которую вмонтировал с одной стороны портрет Карла Маркса, а с другой — портрет царя Николая II. Когда менялась власть в городе, достаточно было повернуть рамку вокруг оси. Но Всеволод Мейерхольд постепенно отступал от конструктивизма, возвращался к старому. Его «Дама с камелиями» далеко ушла от «Великодушного рогоносца». С большим успехом у Мейерхольда проходили такие пьесы, как «Даешь Европу» и «Земля дыбом». Эти пьесы, безуслов но, войдут в историю театра как первая попытка обосновать новые сценические методы.