Friday, September 30, 2016

Абрам Шлионский и Матус Канин, мои друзья и учителя

ГЛАВА 5, книга 1 Стояло замечательное июньское утро, когда с мешком за плечами я направился на станцию. Я с грустью смотрел из окна вагона и видел, как мама махала платочком и вытирала слезы.Так кончилось мое отрочество. Я приехал в город Екатеринослав, большой промышленный и торговый центр Приднепровья.

В судьбе каждого человека иногда большую роль могут сыграть встречи с незаурядными, талантливыми, волевыми, целеустремленными и одновременно высоконравственными личностями. Начиная воспоминания о периоде моей жизни в Екатеринославе, забегу несколько вперед. В небольшом отступлении кратко опишу то, что прямо или косвенно связывало меня с двумя неразлучными друзьями, двумя молодыми людьми — Абрамом (Мулей) Шлионским и Матусом Каниным в течение нескольких лет начиная с 1915 года. Вполне возможно, что, если бы я не встретил их, моя жизнь пошла бы по иному пути, может быть, и менее драматичному. Но я до конца своих дней буду благодарен им за то, что они привили мне любовь к систематической учебе, литературе, науке и мировой культуре в самом широком понимании.

Время было смутное, общество бурлило. Большинство хотело перемен, но сравнительно небольшая часть боролась за эти перемены активно, основная масса народа была довольно пассивной. Шлионский и Канин принадлежали к наиболее активной части молодежи, они участвовали в демонстрациях, очень много времени отдавали занятиям в различных кружках: рабочих, студенческих, гимназических. Оба друга были высокообразованными и прогрессивными людьми, безоговорочно выступали за ликвидацию реакционного монархического режима в России. Расходились они принципиально в путях решения вечного еврейского вопроса.

Но начну с несколько необычных обстоятельств, при которых состоялось наше знакомство. В первые дни жизни в Екатеринославе я много бродил по городу. Меня часто тянуло к воротам Брянского завода, крупнейшего предприятия в городе. Этот завод занимал большую территорию на Чечеловке, знаменитом рабочем районе. Я с каким-то радостным чувством смотрел, как после гудка мощный и шумный поток рабочих выливался из заводских ворот и медленно растекался по улицам Чечеловки. Многие отправлялись прямо в пивнушку. У заводских ворот приходилось быть свидетелем и семейных драм. Жены и матери в дни получки поджидали своих мужей и сыновей, чтобы перехватить их до пивнушки и избавить от потасовок, доходивших до драк, а иногда и до убийств. Однажды я ввязался в семейный конфликт. Молодая красивая женщина долго уговаривала своего мужа пойти домой. Она называла его самыми ласкательными словами вроде «голубок», «сердечный», «дома вкусный борщ стынет». А парень с огромной копной черных волос, когда жена его схватила за полу куртки, вдруг с размаху ударил ее по щеке. Вокруг все захохотали, в ее адрес выкрикивались самые циничные реплики. В этот миг я почувствовал, что у меня сжались кулаки, кровь прихлынула к лицу, я собой не владел. Я бросился на парня, со всего размаха ударил его головой в живот. Откуда только у меня взялась такая бешеная сила! Парень свалился на землю. Он пытался подняться, но я снова на него налетел и со всей силой ударил его по щеке. Я был в таком бешенстве, что даже не почувствовал, как сзади меня схватили чьи-то руки, и в мою щеку впились острые зубы. Это была молодая женщина, за которую я вступился, она со всей яростью защищала своего «голубка». Я растерялся. Рукой я вытирал кровь на своей щеке. Не знаю, чем бы это могло кончиться, если бы к месту происшествия не подошло много зевак и любителей уличных баталий. Среди них были два человека, одетых в студенческие куртки. Один из них небольшого роста, смуглый, с большими темно-карими глазами, с волосами цвета спелого каштана — он стоял и машинально покачивал головой. Другой отличался астенической внешностью, у него была впалая грудь и приподнятые плечи, глаза глубоко сидящие, так что нельзя было различить их цвет. Вскоре я узнал, что это были студенты Екатеринославского политехнического института. Смуглый и невысокий подошел ко мне и своим носовым платком пытался вытереть кровь с моей щеки. Один из моих новых знакомых назвался Матусом Каниным, другой, со впалой грудью и приподнятыми плечами, сказал: «Меня зовут Мулей Шлионским». Потом я узнал, что его имя Абрам. Эти два студента знали друг друга с детства, сидели за одной партой в Виленской частной гимназии Кагана. Оба они увлекались математикой и физикой, но прекрасно знали латынь, греческий язык, свободно разговаривали на немецком и французском языках, цитировали наизусть Тацита, Иосифа Флавия, Цезаря, выразительно читали по-латыни речи Цицерона, произнесенные им в римском сенате. Они прекрасно знали западноевропейскую и русскую литературу, любили живопись и музыку. Одним словом, судьба свела меня с образованными людьми в полном смысле этого слова.

У этих молодых людей наблюдалась еще одна важная особенность — они с исключительной внимательностью относились к людям, особенно к своим друзьям, немного идеализировали выходцев из рабочей среды. На Брянском заводе, где Канин и Шлионский проходили производственную практику, у них было много друзей среди рабочих. Они создавали рабочие кружки и обучали рабочих бесплатно русскому языку и арифметике, знакомили любознательных юношей с классиками русской и иностранной литературы. В один из таких рабочих кружков я и был завербован — и это было не только началом моего систематического образования, но и началом моей сознательной революционной деятельности. В кружок входили квалифицированные и сознательные рабочие, пытавшиеся осмыслить конкретные текущие события и понять более глубокие закономерности природы и общества. В связи с этим их интересовали, например, и такие весьма непростые вопросы: прибавочная стоимость по Марксу, кризис производственных отношений, деспотизм и демократия, сущность войн, в том числе и Первой империалистической, религия, политические партии, национальный вопрос. Занятия проходили очень интересно. Я с удивлением и восхищением внимал всему, что говорили Шлионский и Канин. Они были не просто учителями, а настоящими просветителями в самом высоком смысле, высокоинтеллигентными и гуманными, считавшими просвещение народа одной из главных задач интеллигенции. Но и аудитория была благодарная, все, кто посещал занятия, очень тянулись к знаниям. Например, помню обсуждение еврейского вопроса. Я думал, что эта проблема неинтересна для русских рабочих, а получилось наоборот, все очень активно высказывались. Общий тон задали Шлионский и Канин, которые изложили две различные, можно сказать,противоположные точки зрения. Шлионский считал, что любые социальные проблемы могут успешно решаться только в рамках национальных образований, на базе национальных традиций и культур. Канин же на первый план выдвигал социальные проблемы и, будучи убежденным марксистом (бундовцем), считал, что их решение принесет только надвигающаяся революция, после чего национальный вопрос исчезнет сам собой. Споры были горячие, большинство, в том числе и я, поддержало Канина. Здесь я хочу позволить небольшое отступление. Наиболее передовая часть рабочих предреволюционной России, как правило, высококвалифицированных, составляла совершенно особый слой общества. Это отдельная очень большая и сложная тема. Именно они сознательно и активно поддержали Октябрьский переворот. Но очень скоро многие передовые рабочие начали понимать, что события развиваются не так, как они предполагали. В результате они же первыми начали бороться с диктаторскими тенденциями в правящей партии (рабочая оппозиция) и первыми попали под нож гильотины. Насколько мне было известно, Сталин патологически боялся квалифицированных, политически грамотных рабочих. И как только предоставилась возможность, по его указанию практически полностью был уничтожен весь цвет российского рабочего класса. В это бурное предреволюционное время рабочие часто бастовали, выдвигали требования и политического, и экономического характера. Шлионский и Канин нередко были среди организаторов забастовок, которые иногда заканчивались кратковременными арестами. Я же примыкал к этим забастовкам стихийно, еще не понимая глубинных причин всего происходящего, не ощущая, что у меня начало формироваться определенное политическое сознание…

Я был счастлив. В это время я уже начал работать, рабочий день продолжался десять часов, спал не более шести часов, остальное время занимался. Мои учителя давали мне задание, которое я должен был выполнить к определенному сроку, затем проверяли, насколько я усвоил материал, кое-что дополнительно разъясняли и давали следующее задание. По любому вопросу они требовали от меня — и в конце концов добивались — точных формулировок. Мы собирались в комнате, которую снимали вместе Канин и Шлионский. Они оба не придавали никакого значения своему быту. Студенты жили в какой-то мансарде на пятом этаже. Вся обстановка их жилища была более чем скромной: две железные кровати, деревянный столик без скатерти и клеенки, заваленный в полном беспорядке книгами, бумагой, карандашами и чернильницами. Здесь же находились и немытые чашки, чайные ложки, фотокарточки их близких и знакомых девушек-курсисток. Особенно меня интересовали книги этих двух студентов. Среди книг в полном беспорядке лежали работы химика Писаржевского, биолога Дарвина, «Рефлексы головного мозга» Сеченова, «Метафизика» Аристотеля и много произведений классиков художественной литературы. На двух подоконниках лежали «Капитал» Маркса и книга Зибера «Маркс и Рикардо», книги по русской и западной истории, а также «Фауст» Гете. Мне помнится, что я перелистывал томик «Фауста» и натолкнулся на фразу: «Я дух, который вечно отрицает». Хотя я тогда не был силен в области философии, все же эта фраза запомнилась мне на всю жизнь.

Мои занятия шли очень интенсивно. Чтобы сдать экзамены за полный гимназический курс, надо было подготовиться по очень многим предметам. В программу входили: древняя и русская история, литература, география, физика, химия, биология, алгебра, геометрия, немецкий и латиский языки. Мои учителя, считая, что у меня хорошая память и способность быстро схватывать суть, давали очень большие задания. В результате, уже после двух месяцев занятий я почти свободно читал и переводил с латинского «Записки о галльской войне» Юлия Цезаря, а также со словарем переводил с немецкого «Вильгельма Телля» Ф. Шиллера. Кроме обязательных гимназических учебников, по настоянию Шлионского и Канина я должен был не просто прочитать, а проработать много дополнительных материалов. В тот год с их помощью я довольно основательно познакомился с трудами психолога и философа Челпанова («Логика», «Психология», «Мозг и душа»), литературой о христианстве («Миф о Христе» Древса, «Бог и Иисус» Ренана), произведениями Гомера («Илиада», «Одиссея») и с основными произведениями Шекспира. Надо сказать, что в значительной степени под влиянием прочитанных книг, особенно таких, как «Разбойники» Шиллера, «Овод» Войнич, в 16 лет в моем сознании сформировался образ революционера — человека правдивого, смелого, готового свою жизнь отдать за свободу народа.

Шел 1916 год, канун Февральской революции. В аудиториях учебных заведений вместо лекций проходили непрерывные митинги, на которых велись бурные политические дискуссии. Шлионский и Канин забросили учебу в институте, много времени проводили на различных собраниях и на занятиях в кружках с рабочими и студентами. Вместе собирались и жарко спорили представители многочисленных политических партий: социал-демократы, левые и правые эсеры, кадеты, трудовики, большевики, анархисты, бундовцы, сионисты и поалей-сионисты*. Два друга всегда становились центром обсуждения самых различных проблем. Вероятно, их огромная эрудиция во многих областях и спокойная, аргументированная манера обсуждения любой, даже очень острой проблемы, вызывали к ним общую симпатию. Говорили, что в Петербуре начались беспорядки, в которых участвуют рабочие и солдаты. Потом вся многотысячная масса начала петь гимн Французской революции «Марсельезу». Я был удивлен, что простые люди знают этот гимн. Позже я часто участвовал в демонстрациях и пел «Марсельезу», но почему-то уже больше никогда не испытывал такого волнения и всеохватывающего чувства народной силы, всеобщей любви и братства. Я увидел единение рабочего класса с революционной интеллигенцией, меня поразило, какие простые и хорошие отношения между рабочими и моими учителями Каниным и Шлионским. Рабочие задавали самые неожиданные вопросы, а они спокойно, понятно и очень убедительно отвечали. Потом кричали: «Да здравствует свобода!» И все же, несмотря на необычную ситуацию в стране и в нашем городе, мои занятия со Шлионским и Каниным продолжались. Осенью 1917 года во 2-й классической гимназии Екатеринослава я успешно сдал экзамены за полный гимназический курс. В этой гимназии все преподаватели были либеральные. Они приветствовали то, что рабочий паренек рвется к знаниям, что сумел подготовиться по многочисленным и довольно сложным дисциплинам.

После сдачи экзаменов я стал чаще вместе со Шлионским и Каниным посещать многочисленные собрания. Два неразлучных друга почти всегда появлялись вместе. Удивительно, чтона их дружбу совершенно не влияла принципиально различная позиция в вопросе о путях решения еврейской проблемы. Матус Канин придерживался чисто марксистской позиции. Он считал, что национальный вопрос вообще и еврейский в частности будет решен после победы пролетарской революции в России, а затем в Европе. По его мнению, революция коренным образом изменит производственные и экономические отношения и решит социальные проблемы общества, в связи с чем постепенно исчезнет национальная проблема. А евреи ассимилируются среди тех народов, где они живут. Идею создания где#либо еврейского национального очага считал пустой фантазией. Совсем иной была позиция Шлионского. Он принимал экономическую теорию Маркса, но полностью отрицал узкую классовость, партийность, идею пролетарской диктатуры и какую#либо связь между производственно-экономическими отношениями и национальным вопросом. Он ссылался на многочисленные примеры из истории и доказывал, что только после создания в Палестине национального еврейского очага евреи смогут добиться всеобщего признания и обретут истинное равенство с другими народами, что только там евреи смогут проявить свои способности и обретут человеческое достоинство. Уже тогда Шлионский сказал, что думает о переезде в Палестину. Я рассказал ему о еврейском погроме в Александровске, проходившем на моих глазах. C того давнего времени меня волновал вопрос: как могут одни люди с какой-то особой злобой набрасываться на других людей, бить их и даже убивать только за то, что те евреи. До сих пор мне никто не мог объяснить причин этой дикости. Муля Шлионский начал постепенно просвещать меня в этом чрезвычайно сложном вопросе, не разрешенном человечеством уже много веков. Он рассказывал об истории еврейского народа, древних еврейских царствах, царях Давиде и Соломоне, о еврейской религии, об антисемитизме и борьбе евреев за возрождение еврейского государства, о Теодоре Герцле и сионистских конгрессах. В то время я еще очень плохо разбирался в этой проблеме… * Поалей#сионисты — члены еврейских организаций Поалей Цион (Рабочие Сиона), возникших в России в 1901 г. И пытавшихся совместить идеи социализма с сионизмом.

Saturday, May 21, 2016

Дневник туристической поездки по маршруту Дзержинск- Москва-Вильнюс-Паланга—Рига-Таллин-Ленинград

Автор - Виссарион Григоров

Состав экипажа: Аптик Давид, Кузнецов Борис, Григоров Виссарион, Кузнецова Наташа.
Подготовка к поездке.

Состав экипажа скомплектовался примерно за месяц до поездки, хотя два члена экипажа – владельцы машин – договорились о поездке еще зимой 1966-67 гг.

За месяц до поездки были распределены обязанности по приобретению необходимых дорожных принадлежностей: аптечки, веревки, палатки и т.д. Тогда же был согласован маршрут. Решено было готовить обе машины, но ехать на машине Бориса Кузнецова.

Накануне отъезда оба владельца машин решили заправить обе машины. Договорились встретиться в 7 часов вечера у Давида после заправки. К семи часам машина Давида была заправлена, поставлен верхний багажник, после чего она была загнана в гараж.

Часам к 8 подъехал Борис с заправленной и полностью подготовленной к поездке машине. Какой-то невидимый покровитель помогал нам избегать в поездке различных неприятностей. Так и здесь. Исключительно удачно сломалась машина Бориса. Если бы это произошло в середине нашей экскурсии, то, вероятно, вторая половина пошла бы на ремонт. Виссарион остался на ночь у Давида. 1-го июня подъем в 4.30. В 5 часов все собралисьь внизу. Машина стоит у подъезда. Пьем чаек, машем провожающим, которых всего двое: жена Бориса и, кажется, дворник пьяненький. 1-го июня в 5.15 двинулись из Дзержинска.

Поездка

День 1-ый - 1 июля 1967 г.

На счетчике в 5ч.15 минут – 36804 км. Ясное безоблачное утро. Настроение у всех хорошее. Впереди Прибалтика – цель нашей поездки. За рулем Давид. 5 ч.55 минут – пересекли Клязьму у Гороховца. За первый час пройдено 76 км. Первая 5-минутная остановка. Прямо у дороги растет крупная земляника. Осмотр машины – все в порядке. За руль садится второй водитель, так как первый хочет спать. На счетчике 36915. Вокруг смешанный лес, больше всего березы и сосны. Встречается ель. Возле дороги ромашки, колокольчики, васильки. Решили придумать название нашему экипажу. Всем понравилось: ИМИУ – 67. И – инженер, М – медик, У – ученица. Тут же начались социологические исследования, модные в наше время. Начали выводить средний возраст экипажа, происхождение, склонности, привычки и т. д.

О всех данных решили умолчать, кроме возраста.
Средний возраст экипажа получился равным 33. Для туристов это почти молодость. Но экипаж помолодел за счет одной нашей юной попутчицы. Фактический возраст каждого: И -39, М- 38, И- 40, У -13.
За д. Пенкино счетчик 36977.
8 ч. 15 м. в 4,5 км за поворотом на Владимир первая заправка. Из-за скопления машин простояли 40 мин. Все поняли, что надо брать с собой запасную канистру, чено мы не сделали.

8ч.55 м. за руль садится Давид.

За Петушками решили сделать привал. Привал в 10.00. Свернули влево на проселочную дорогу. Остановились метрах в 20 от шоссе, а кругом прекрасный лес. Много черники. Видели сыроежки. Легкий завтрак. Аппетит у всех отличный, так что Наташины пирожки пришлись кстати. Давид и Виссарион ничего не прихватили, а Борис с Наташей (благодаря заботам бвбушки) прихватили еды на всех четверых. Бабушки умудрены жизненным опытом и больше знают толк в человеческом внимании, чем жены.

В 10ч.40м. двинулись дальше. Вперед на Москву – там ждет нас богатый обед!

Позади г. Покров. В 11.35 справа остался город Ногинск. Перед Ногинском дорога разветвляется. Поехали по левой. Встали на вторую заправку в 11.43. Счетчик 37143. Указатель - до кольцевой дороги 30 км. Уже через 3 минуты двинулись дальше.

В 12.00 проехали вход в какой-то заповедник. У входа скульптура лосей (у ответвления дороги на Монино).

Перед Москвой пошли селения с женскими наименованиями, и у трех мужчин – членов эипажа, оказавшихся холостяками на предстоящие две недели, мысли получили соответствующее направление.

Первое же название «Купавна» вызвало у наших водителей особые, только им понятные воспоминания. Оба водителя начали петь, улыбвтьсяи нараспев произносить «Купавны». Один даже начал произносить: «Эх, купавны, купавны и вечера на хуторе близ Диканьки». Лирическое настроение расплылось по машине.

12.20 счетчик 37184, видны трубы 11-ой ТЭЦ Москвы. Это в районе, хорошо знакомом двум пассажирам. Где-то там их Альма-матер – Московский Энергетический институтб как раз в районе труб 11-ой ТЭЦ. Почти 6 лет, тяжелых послевоенных лет проведены в этом районе.

Выезжаем на Московскую кольцевую дорогу, едем по южгому полукольцу. 12ч. 40м. пересекли р.Москву. 13ч.05м. Москва справа, видим МГУ. 13ч.10м. – выезд на Минское шоссе. Счетчик 37239. Заветное место – мотель у выезда на Минское шоссе. В вщщбражении рисуем себе тот обед, который мы сможем получить в этом шикарном заведении. Но вынужденная отсрочка, хотя желудочный сок у всех обильно выделяется. Давид проскочил въезд к мотелю метров на 50, а другого поворота к мотелю нет. Надо ехать до ближайшего поворота по кольцевой дороге – это километров 10. А вблизи мотеля, куда устремляются все наши мысли и чувства, маячит милицейская фигура – блюститель порядка, который, конечно, не поймет нашего состояния. Водители в затруднительном положении, мрачнеют, решили посоветоваться с представителем ГАИ. Двое других членов экипажа более оптимистичны, и не находятся под грузом правил вожденя автомашины. Предлагают перескочить через бровку на противоположную полосу шоссе, но это предложение не находит одобрения у водителей.

Думали, думали, смотрели на мотель, который так манил, но положение прямо по поговорке: «Близок локоть, а не укусишь.» всеуже перестали советовать сидящему за рулем Давиду. После мучительных раздумий Давид решился 50 м проехать задним ходом. Все змерли – но все прошло благополучно. Опять вмешался наш невидимый покроаитель. Наконец в мотеле. И прямо к ресторану. На наш скромный вопрос, есть ли свободные места, получили ясный ответ: «Есть, но не про вашу честь. Ждем прибытия 170 иностранцев.» Где уж им тут до скромных советских автотуристов. Ресторану нужны плвтежеспособные иностранцы. Это вопрос государственный. Ну, что же, нет, так нет.Довольствуемся покупкой бутербродов, цена которых установлена в расчете на иностранцев, и удаляемся в места, где «чувству оскорбленному найдется уголок». Останавливаемся у обочины Минского шоссе.

14-00 – скромный закусон. (Это вместо желаемого обеда). 14.20 – тронулись дальше. Шоссе прекрасное. За руль садится Борис. 15.00 – Дорохово. У дороги памятник Зое Космодемьянской. На всем участке у дороги нет населенных пунктов.

16ч.30м. У поворота на Гжатск, счетчик 37400, заправка в маленьком уютном домике у шоссе, долгожданный хороший обед. На столах цветы полевые, приятная официантка и наполненные желудки настроиливсех на разговор о «купавнах». Экипаж даже был согласен пойти на жертву: оставить одного водителя с пухленькой кареглазой официанткой, но все же дорога манила дальше. Новые места впереди и притальный взгляд наших жен из Дзержинска сделали свое дело.

В 17.00 в полном составе двинулись дальше. За рулем Давид. Открываются широкие дали. Лес далеко от дороги. Проехали Бородинское поле, а после Гжатска Царево займище – место встречи Кутузова с армией в 1812 г. В этих местах темная Россия билась насмерть с цивилизованной Францией. Через 13 лет многие из тех, что дрались против французов на Бородинском поле, восприняв их идеи, восстанут против собственного «верховного» и пойдут на смерть за идеи, принесенные из Франции.
А что могло быть, если бы события 1812 и 1825 гг. совпали?

17ч.42м. счетчик 37455. Слева виднв Вязьма – низкие домики, несколько домов в 4-5 этажей и одна белая, возвышающаяся над всей округой, церковь и три красных башни – остатки каких-то соборов.

18ч.20м. Счетчик 37611. Поворот на кемпинг у Смоленска.

20.00 ч. – кемпинг- турбаза «Хвойная». На счетчике 37612. Гостеприимно распахнулись ворота, но в стационаре и палатках места нет. Получаем разрешение на место под луной и впридачу 8 одеял, 4 простыни. В нашей палатке будут еще и простыни, положенные на деревянный щит, на котором отведено место под палатку.

Территория кемпинга сравнительно небольшая, в смешанном лесу, но преобладают ели. Запах «хвойный». Хороший ресторанчик типа закрытой летней веранды.

Бычтро разбили палатку на деревянном щите. Пригодились металлические клинья и стойки для палатки.Надули два матраса, положили простыни. Не смейтесь, туристы. Хотя мы и не раздевались, так как температура +10 градусов, но все же простыни создавали определенную иллюзию комфорта. За весь комфорт на всех заплатили всего 2.5 рублей. Долго крутились с машиной на 5-метровой поляне. В темноте кругом видны легковые машины, палатки и кучки людей. Говор больше иностранный. Отправляем родственникам сообщения о нашем местопребывании и отправляемся на ужин. Ужин с коньяком, черной икрой и опять приятной официанткой,которая успела рассказать, как ее зовут, где она живет. Вероятно, ей уже надоели шумливые иностранцы, которыми набит кемпинг.

В зале ресторана вмещается человек 50. Шум стоит ужасный, хотя иностранцы заказывают на весь вечерпо 50 г водки или коньяка. Съехались сюда представители многих стран: Финляндии, ФРГ, Франции и даже США. Народ самый разношерстный, начиная от студентов до семей среднего возраста с детьми и пожилых матрон, вооруженных, как правило, фотоаппаратами. Многие путешествуют на своих машинах. Туристы ФРГ приехали на двух огромных автобусах, один из которых является спальней. В нем в три ряда окошечки.

У нашего соседа по ночевке на прицепе трехколесная коляска с лодкой, погруженной на нее. За ужином, который прошел весьма оживленно, решили,счтобы водители тянули жребий – кому пить коньяк, а кому утром вести машину. Жребий «пить» выпал Дввду. Но... утром за руль все же сел Давид, боясь, что после обеда у него заболит спина.

За ужином Давид, поглядывая на смазливую официантку, предложил тост за наших жен. Вероятно, он в этот моментвыражению «за наших жен» придавал более широкий смысл, чем это принято в обиходе. Виссарион предложил вспомнить детишек, Борис за успех.

В 23.00 отправились на покой, Борис с Наташей в машину, Давид и Виссарион в палатку. Закончился первый день нашего путешествия. Наездили 808 км.

День второй 2 июля 1967 г.

Подъем в 4ч.30м. Давид и Борис занялись машиной, Виссарион и Наташа - палаткой. Залили масло.

6ч.10м. выезд, счетчик 37612. 6 ч. 15 м. встали на заправку, в 6 ч.23 м. двинулись дальше. Вид у всех сонный. 6ч. 50м. остановка на завтрак, съели остатки черной икры, по булочке, выпили чаю, но не забывали, что икорочка-то по 23 рубля за кг. Давид боится, как бы крошки от еды не упали в машину.

По дороге в это время не встретили ни одной машины. Вообще загрузка всего Минского шоссе значительно меньше, чемшоссе Москва- Горький. У дороги леса нет, маячит где-то вдали. Настроение у всех бодрое, наблюдается пока полное взаимоудовлетворене экипажа. Надолго ли? Давид просит записать его заповедь: после спиртного двое суток не курить.

7 ч.30 м., счетчик 37804. Пройдена первая тысяча километров. По этому случаюперекур на 15 минут и наш водитель решил нарушить свою заповедь. Обследование окрестности. Стал вырабатываться и свой жаргон у наших туристов. Например, «Пойти за черникой» , т.е. по нужде. А черники и земляники действительно много по всей дороге. Между селениями Бобр и Крупки дорога более живописная – у дороги березы, ольха. Но полоса дороги идет вдоль дороги шириной метров 5, а дальше от дороги болото.

У Давида, сидящего за рулем, начали смыкаться глаза. Благо тут кюветы не глубокие. Все же произвели смену водителей.

Sunday, March 27, 2016

Арест и плен в "Дикой Дивизии" Добровольческой армии, освобождение из камеры смертников батькой Махно, 1919 год

Я оказался в гуще махновщины. Красная армия покидала Екатеринослав, а меня, 19-летнего политработника 7-й дивизии 14-й армии, оставили в городе для подпольной работы, заменив мою настоящую фамилию Монастырский на подпольную кличку Григоров, под которой мне было суждено прожить всю жизнь.

Через екатеринославское подполье проходил один из каналов связи с подпольщиками Севастополя — главной базы Черноморского военного флота. Моя первая поездка в этот город прошла успешно. И вот вторая поездка. Адреса явок в Севастополе зашиты в пояс брюк, а секретные документы по подготовке восстания спрятаны в небольшом чемоданчике с двойным дном. До Мелитополя со мной едет мой хороший друг, бундовец, студент Матус Канин. Нам выдали деньги, одну часть двадцати- и сорокарублевками керенками, другую марками, которые, как выяснилось в дальнейшем, оказались фальшивыми.

Наш путь проходил через узловую станцию Синельниково, где мы с Матусом Каниным, одетые в студенческие куртки, вышли для пересадки в поезд, следовавший на юг. В ожидании этого поезда зашли перекусить в вокзальный буфет. На вокзале толпилось много народа, преобладали офицеры, солдаты и казаки.

Нас предупреждали, что при пересадке в Синельниково мы должны вести себя очень осторожно, поскольку в этом районе были дислоцированы некоторые части «Дикой дивизии» генерала Шкуро, отличавшейся особыми зверствами. Шкуровцы выполняли роль связующего звена армий Деникина и барона Врангеля, а станция Синельниково являлась стратегической точкой Южного и Юго-Западного фронтов. Отсюда расходились железнодорожные пути на север, юг, Донбасс и Екатеринослав.

Мы с Матусом направились к буфету. Навстречу нам двигался подпоручик, лицо которого мне было хорошо знакомо. Как-то по странной ассоциации на одно мгновение в моем мозгу возникли наши комсомольские собрания на берегу Днепра, военный госпиталь в Екатеринославе. Наши глаза встретились.

Никакого сомнения не могло быть — это был Иван Должковой, комсомольский работник, однажды выступавший с черносотенной речью на собрании молодежи, работавший старшим санитаром екатеринославского военного госпиталя. На сей раз его лицо не было, как обычно, серым, а глаза загорались каким-то огоньком — не то, что раньше. Иван Должковой первый подошел к нам, даже руку мне протянул. Рот его расплылся в улыбке, а потом снова зловеще сжался. Он задал мне вопрос:

—Ты тоже остался с заданием?
Мы с Матусом переглянулись, но старались не выдавать своего волнения. Нам было неизвестно, что Должкового оставили в подполье. Должковой бросил фразу:
— Ты, Георгий (он забыл, что я Григорий, а не Георгий), подожди секундочку, я сейчас познакомлю тебя со своей женой — и шепнул мне: — Моя Зина тоже осталась в тылу с заданием.

После чего он быстро улетучился. Я сунул Матусу свой чемоданчик и предложил ему срочно уходить. Матус не хотел оставлять меня одного, но я резко его оборвал:
— Только без сантиментов.
Не успел Матус Канин отбежать с чемоданчиком в сторону,как ко мне подошел подпоручик Иван Должковой в сопровождении четверых казаков, вооруженных саблями и наганами. На головах у казаков, несмотря на жару, красовались казачьи папахи, а на рукавах символический череп «Дикой дивизии». Я попал в руки самой страшной части Добровольческой армии. В это время я думал только о своем чемоданчике с двойным дном и о Матусе Канине — удалось ли ему ускользнуть, хорошо еще, что мой маленький браунинг оказался в чемоданчике.

Несмотря на любопытство пассажиров, меня тут же на вокзале обыскали и забрали все деньги — керенки и марки. Обращаю внимание на марки, так как они позднее сыграли мистическую роль в моей судьбе. Мне связали веревками руки и повели в комендатуру вокзала, где ко мне приставили двух казаков, а комендант с подпоручиком Должковым куда-то вышли.

Я считал свое положение безнадежным и принял твердое решение все отрицать, даже знакомство с Иваном Должковым. Я смотрел в окно комендатуры на красные лучи заходящего солнца и мысленно прощался с зелеными садами и парками, с родными и друзьями, со своей молодостью. Я понимал, что каратели Шкуровской дивизии менее либеральны, чем царская жандармерия, и не будут церемониться с политработником Красной армии.

Предатель Иван Должковой куда-то исчез, я до позднего вечера сидел в комендатуре станции под охраной. Никто меня не допрашивал, только веревки сняли с рук. Когда на улице совсем стемнело, явился поручик (в казачьих частях — хорунжий) комендант станции еще с двумя казаками, я заметил, что он казакам кивнул головой, не проронив ни одного слова, и меня под конвоем четверых казаков, вооруженных ружьями, повели в кромешную темноту по железнодорожному пути. Я был уверен, что меня ведут куда-нибудь за пределы поселка, чтобы расстрелять. В последнюю минуту я подумал о своей бедной матери, о том, что я очень мало сделал для нее. Нужно отметить, что мой конвой, состоящий из двух молодых и двух пожилых донских казаков, держал себя со мной прилично, возможно, что они понимали некоторую бессмысленность своего положения, когда под их охрану отдан девятнадцатилетний юноша.

Мы повернули по железнодорожному пути налево и через дыру в заборе попали в поселок Синельниково. На всем пути не встретился ни один человек, словно в поселке все вымерли. А мне так хотелось перед смертью встретить хоть одного человека, все равно, мужчину или женщину, а еще лучше ребенка — только бы человека. Внутри у меня все было мертво, я перестал воспринимать все окружающее, надеялся только на случай. Блеснула какая-то смутная надежда, когда меня подвели к двухэтажному, вернее, полутораэтажному дому. Пожилой казак стукнул в ворота, открылось маленькое окошечко. Деревянные ворота открылись, и меня ввели в большой двор. С правой стороны на расстоянии трех метров друг от друга находиись две деревянные лесенки. Мне приказали подняться по одной лесенке, которая вела в небольшой коридорчик. Там в небольшой каморке с железной решеткой сидел молодой казачонок. Засов дверцы отдернули, и меня легонько толкнули в камеру, без слов и без грубостей. Когда я вошел в камеру, мне навстречу поднялись два человека, один, невысокого роста блондин, изящный и подтянутый офицер с погонами штабс-капитана, другой — высокий,с огромной красивой шевелюрой черных волос. Они протянули мне руки и отнеслись ко мне весьма дружелюбно. Я стоял посреди камеры, и мне почему-то стало легко на сердце, я еще недавно мечтал о живых людях — и вот предо мною стоят довольно интеллигентные и любезные живые люди.

В камере не было нар. Мои сокамерники сидели и лежали на полу, в правом углу было набросано много папиросных и спичечных коробок, в камере стоял густой туман от табачного дыма. Штабс-капитан и мне предложил папироску, но я заявил, что никогда не курил и не собираюсь изменять своих привычек, хотя понимал, что при сложившихся обстоятельствах курение как бы нормализует человеческую психику. Тот, кто не сидел в тюрьмах, никогда не имел дела с контрразведками,никогда не поймет, как интенсивно работает мозг в подобной ситуации.

Три человека, объединенные общей судьбой, естественно стремятся пооткровенничать друг с другом, поведать о тех путях, которые приводят человека в каземат. Изящный и довольно вежливый штабс-капитан, непрерывно куривший и бросавший окурки в угол, прямо сказал, что его арестовали как бывшего начальника штаба атамана Григорьева, он пытался перейти на сторону деникинцев, был задержан на станции Синельниково и водворен в эту камеру. Он сказал мне, что можно выбраться отсюда, если предложить взятку коменданту Мокину. И действительно, через пару дней штабс-капитан был освобожден, родственники выкупили его. Мы остались в камере вдвоем. Второго сокамерника арестовали за чтение при большевиках стихов революционных поэтов. Он был артистом Харьковского драматического театра, случайно попал в окружение и ему не простили прежних пробольшевистских настроений.

На второй день после водворения меня в тюрьму начались допросы. За столом, покрытым зеленой суконной скатертью,сидел небольшого роста казачий хорунжий, на голове круглая каракулевая шапочка с красным верхом, лицо довольно правильное, под глазами большие валики, а глазной зрачок как-то странно вертелся, во рту постоянно двигалась папироса. Рядом с хорунжим сидел, развалившись на стуле, Иван Должковой.

Минуты три они оба молча смотрели на меня в упор. Первым заговорил комендант Мокин:
— Ну, комиссар, долго будем молчать?
Я продолжал молчать. Хорунжий спокойно подошел к шкафу, взял плетку, подошел ко мне и полоснул меня по лицу. Я закрыл лицо руками, но продолжал молчать. Я ждал худшего, но решил ни в чем не признаваться и не выдавать своих товарищей. Мое молчание взбесило поручика, он истерично закричал, что заставит меня говорить. А я продолжал молчать. Мокин сел, достал из пачки папиросу, а Должковой услужливо поднес горящую спичку. Комендант заговорил спокойнее:
— Молодой человек, вы можете надеяться на снисхождение, если скажете правду. Вы знаете Должкового? — При этом он указал на Должкового.
— Можете сказать, где и при каких обстоятельствах выс ним встречались?
Я ответил:
— Нет, впервые я этого человека вижу, нигде и никогда я с ним не встречался.

При этих словах Должковой резко поднялся со стула, сжал тонкие губы и буквально прошипел, как гадюка:
— А помнишь наши сходки в Екатеринославе?.. Ты выступал от имени комсомола и призывал к разгрому белогвардейцев… это было на берегу Днепра, возле Потемкинского парка».

Конечно, я хорошо это помнил, но заявил, что я никогда не выступал на собраниях рабочей молодежи. Должковой снова встал и обратился ко мне:
«А помнишь, жидовская морда, как ты явился в военный госпиталь, грозил меня передать в ревтрибунал и читал большевистские лекции?

Я все это отрицал. Ко мне подскочил хорунжий, в руках у него был шомпол, он полоснул меня шомполом по голове, ударил ногой в живот, и когда я упал на пол, начал бить меня ногами. Мне было больно, я корчился на полу, но не издал ни одного звука. Тогда комендант крикнул, вошел огромный казак,которому было приказано увести меня в камеру. Казак протащил меня за ноги по коридору, засов звякнул, и я получил первую помощь от артиста Харьковского театра. Он гладил меня по голове, говорил какие-то нежные слова — и мне сразу стало легче. Во мне пробудилось чувство гордости за себя, что я духом оказался сильнее этих гадов. Боли в животе затихли. Артист вытирал мое окровавленное лицо своим носовым платком и давал мне пить какую-то мутную водичку. Фамилия актера была Ставрогин. Это был исключительно симпатичый и добрый человек. Он декламировал мне Гамлета, Отелло, Уриэля Акоста — эти роли он играл в театре. У Ставрогина не было определенных убеждений, но он был гуманистом в самом лучшем толковании этого слова. Ставрогин любил говорить: «Мои убеждения — это убеждения того героя, которого я играю на сцене» — и даже в этих условиях он оставался артистом. Он как-то с грустью сказал мне:
— «Действительная жизнь меня не привлекает, я люблю жизнь только на сцене, где показано не то, каков человек на самом деле, а каким он должен быть.

Он даже воскликнул:
— Нет в жизни Гамлетов, они только в воображении Шекспира… искусство выше жизни, оно облагораживает человека, который на самом деле негодяй.

И мне вдруг показалось, что и мои мечты о перевоспитании человека, особенно человечества в целом, — это просто химеры. Тот, кто когда-либо сидел за решеткой и кого пытали, меня поймет.

Только к утру мы оба уснули. Зарешеченное окно выходило на улицу, где изредка можно было увидеть мужчин и женщин, куда-то очень спешащих. Вдруг под самой решеткой я увидел высокого человека с седой и длинной бородой, он поднимался из подвального помещенияи смотрел в мое окно. Мне не приходило в голову, что под комендатурой живут люди. Старик медленно прохаживался мимо моего окна и что-то ворчливо напевал старческим голосом. Вначале я не обратил внимания на это старческое бормотание,но вот уловил странные слова, обращенные прямо ко мне. Обернувшись спиной к решетке, старик ясно пропел:
- Укажите адрес ваших родных, ваших близких.

Я вначале опешил, растерялся. Но это продолжалось одно мгновение. Я схватил в углу коробку из-под папирос и обугленную спичку и быстро нацарапал адрес моей матери. Обернувшись на дверь камеры и убедившись, что окошечко надзирателя закрыто, я быстро выбросил через решетку свою записку.

Я увидел, как старик сначала накрыл ее подошвой, а потом нагнулся и поднял. Потом я узнал, что в подвале комендатуры находилась часовая мастерская, почему-то сохранившаяся. Часовым мастером был старый еврей — обладатель не только часовой мастерской, но и двух замечательных и добрых дочерей. Часто эти девушки гуляли мимо моей решетки, с любопытством и грустью посматривали на меня. Старшая дочь поездом отправилась к моим родным, и через сутки я увидел перед окном своей камеры мою мать и старшую сестру Mашеньку. Они гуляли по другой стороне улицы, чтобы их ни в чем не заподозрили. Я видел, как мать платочком вытирала слезы, а Машенька кивала мне головой. Я не мог оторваться от решетки и только когда услышал, что засов двери камеры заскрипел, сел на пол.

Казак встал на порог камеры и крикнул:
— Эй, ты, выходи с вещами, — ткнув пальцем в сторону Ставрогина.

Я невольно вздрогнул, словно меня вызвали на очередной допрос. Артист, собрав свои вещички, заключил меня в объятия, поцеловал, как брата, отвернулся и быстро вышел.

На допрос меня не вызывали. Молодой казачок в окошечко подал мне миску щей, хлеб и половину красного арбуза. Шепотом казачок сообщил мне: «Мамка и сестра приехали сюда, не тужи». От этих добрых слов мне стало светло на душе.

На допрос меня вызвали ночью. Ивана Должкового на сей раз не было. За столом сидел один хорунжий. На столе лежала плетка, у двери стояли два огромных, звериного вида, донских казака. Поручик обратился ко мне с вопросом, буду ли я говорить правду, скажу ли, с кем связан в Екатеринославе? Причем он снова пытался аппеллировать к моей молодости, доказывая,что меня большевики обманывают, что они обманывают и русский народ и стремятся лишь удержать за собой власть… Если я помогу раскрыть заговор против народного правительства, я буду освобожден и меня даже наградят.

Я упорно молчал. Комендант молча кивнул головой казакам. Они набросились на меня и связали мне веревками руки и ноги, затем подвесили меня за руки на крюк у потолка и начали бить плетками и шомполами. Помнится, я вскрикнул один раз и потерял сознание. В таком состоянии меня бросили в камеру, вылили на меня целое ведро холодной воды, и я пролежал до самого утра. Придя в сознание, я почувствовал боль во всем теле, моя грязная рубаха была вся в крови…

Так я пролежал остаток ночи и весь следующий день. В комендатуре стояла жуткая тишина. Внезапно открылась дверь, и מтот же молодой казачок внес большую бутылку молока, белую булку, чистую нательную рубаху, полотенце, носовые платки, носки и женскую кофту. В кармане кофты была небольшая записка и карандаш. В записке сообщалось, что через старика — часового мастера пытаются поговорить с комендантом об условиях моего освобождения. Просили записку порвать и относиться с доверием к молодому казачку.

Утром произошло событие совершенно неожиданное и поразительное. Меня впервые вывели на прогулку на большой двор. Небо было ясное, синее. Мне не верилось, что я дышу свежим и ароматным воздухом, вижу солнце. Выводил меня на прогулку все тот же молодой казачок, он чему-то радовался, его глаза блестели. Казачок разрешил мне прогуляться и сказал мне,что я могу сесть на бревна и погреться на солнышке, сколько хочу. При этом он прибавил, что начальство сегодня отсутствует. Я присел на бревна и начал оглядываться вокруг. Вдруг увидел на лестнице молодую красивую женщину, такую знакомую, близкую и родную. От удивления я вздрогнул, руками протер глаза: эта женщина показалась мне видением, каким-то миражом. Я никак не мог поверить своим глазам. Это была Наташа Зарудная, друг моего детства. Как молния в моем сознании всплыли одноэтажный дом с мезонином, звуки фортепиано и романс «Белая акация». Да, это были те же глаза, те же волосы, тот же открытый взгляд, но в то же время какая-то другая женщина. Ведь прошло семь лет, по нашим временам это целая вечность.

Наташа Зарудная меня тоже сразу узнала, хотя лицо мое было покрыто царапинами и кровоподтеками. Я увидел, как она, встав во весь рост и приложив свои красивые длинные пальцы ко рту, дрожала, из глаз текли слезы. Она сразу все поняла, правильно оценила бстановку. Казаки, сидевшие вокруг котла, смотрели на молодую женщину с улыбкой и между собой перемигивались. А молодой казачок подошел ко мне и сказал: «Барыня плачут, наверно, у них доброе сердце».

Трудно описать мое волнение. Я спрашивал себя, как Наташа оказалась в этом доме. Что она знает о моей жизни в последние годы? Осудит ли меня? Я помнил, что она принадлежит к высшему дворянскому сословию, что один ее дядя крупный помещик на Украине, а другой — товарищ министра юстиции.

Наташа все продолжала смотреть в мою сторону. Ко мне подошел казак и сказал, что моя прогулка закончена. В этот момент я увидел мою мать и сестру, они вышли из подвального помещения. Мама и сестра тихо плакали. Но в это время Наташа сошла с лестницы и, узнав мою маму, бросилась к ней и обняла ее.

Я вошел в камеру и сразу же приник к решетке, чтобы увидеть мать и сестру. Длинный коридор часовой мастерской имел выход во двор и на улицу. Не прошло и часа, как открылась дверь камеры, и молодой казачок принес мне большой кулек и шепотом сказал: «Барыня приказала вам передать». В пакете были конфеты и печенье, три батистовых носовых платка, носки и роман Тургенева «Рудин». Когда я начал перелистывать книгу, выпала записка. Это было нежное и трогательное письмо. Наташа писала о своем состоянии, о неудачном замужестве. Она сообщила, что моя мама получила от кого-то 3000 рублей для моего выкупа. Заканчивалось письмо Наташи уверением в глубокой преданности мне и моим идеалам.

Ночь прошла благополучно. Утром меня разбудил казачок, он принес мне сытный и вкусный завтрак и снова сказал шепотом: «Барыня прислали». У меня в камере скопилось много продуктов, я очень жалел, что со мной не было рядом артиста Ставрогина, он всегда жаловался на голод. Мне же есть не хотелось. Через решетку я увидел свою мать и сестру, на сей раз они не плакали, даже улыбались. Вероятно, у них возникла какая-то надежда на мое освобождение.

Вдруг все мечты о свободе распались. Через казачка я получил записку от Наташи, она сообщала, что мое дело передано на рассмотрение в екатеринославскую контрразведку в связи с доносом Ивана Должкового, Екатеринослав требует моего перевода туда. Наташа Зарудная меня утешала, умоляла верить в лучшее, уверяла, что сама поедет в Екатеринослав и постарается использовать свои связи.

Всю ночь я глаз не сомкнул. Рано утром за мной прибыл конвой, и я снова двигался по рельсам. За мной, буквально по пятам, шли три женщины: мать, сестра и Наташа. На вокзале было много народу, больше военных. Медленно подошел поезд, в нем был один столыпинский вагон, сквозь решетку смотрели изможденные лица арестованных, их везли, как и меня, из разных мест в Екатеринослав. Меня толкнули в первый сектор столыпинского вагона, в котором находилось десять мужчин различного возраста. Менялся паровоз, поезд продолжал сто ять. Я смотрел сквозь решетчатое окно и увидел трех женщин,они плакали и махали мне своими платочками. Поезд тронулся.

Мне казалось, что я навсегда расстаюсь с любимыми существами. Поезд остановился на станции Екатеринослав. Я снова в своем городе, где я провел свою юность и где зародились мечты о свободе и благе народа. Наш вагон был оцеплен целым отделением солдат. Как же, привезли злодеев, врагов отчизны.

На вокзале было очень шумно. Много шаталось краснорожих купчиков в цилиндрах, расфранченные дамы под зонтиками,как всегда, мило улыбались, только железнодорожники спокойно шагали, офицеры были одеты в английские кителя и звякали своими шпорами. На платформах товарных поездов были видны пушки и боеприпасы. На вокзале прогуливались офицеры — польские, эстонские, румынские, они были одеты в свои национальные костюмы. На привокзальной площади выстроилась деникинская команда, ждали прибытия какой-то иностранной миссии. Поэтому нас спешно убрали и под усиленным конвоем повели по Екатерининскому проспекту. По тротуарам шли толпы народа, одни нас провожали улыбками, у других на лицах была скорбь.

Вдруг раздался громкий голос: «Глядите, мальчишку ведут в кофте». Это я был одет в кофту моей сестры, так как во время допроса с меня сняли студенческую куртку и больше мне ее не вернули. Какая-то сердобольная бабушка, одетая в деревенский платок, подошла вплотную к этапу, сунула мне в руки кулек и сказала: «Поешь, милый». К нашему удивлению, казак ее не оттолкнул и даже заулыбался. Этап остановился у городской комендатуры. Четырех человек отделили и привели в подвал.

Я снова за решеткой. Подвальная камера была забита арестованными, здесь были и политические, и уголовники, и даже фальшивомонетчики. В городской комендатуре я пробыл всего четыре часа. Меня подняли на второй этаж и ввели в огромный кабинет, где за большим столом сидел широкоплечий, с красной физиономией генерал. Он пытался в очень вежливой форме вызвать меня на откровенность, снова трафаретная ссылка на мою молодость, снова обещание освободить меня, если я помогу законным правителям России раскрыть большевистское подполье. Я ответил генералу, что произошло недоразумение и что я никогда не был связан с большевиками. Генерал мне сказал:
Ну что же, не хотите внять голосу разума, тогда другим тоном с вами будут говорить в другом месте.
— Он нажал кнопку, явился казак, и генерал приказал: — Отведите в камеру…

Камера представляла собой настоящий клоповник. Я лег напол и скоро уснул крепким сном. В этой камере я пробыл трое суток, подружился с директором одной гимназии, которого обвиняли в продаже аттестатов зрелости, он уверял, что в этом грехе не повинен. Однажды меня из этого клоповника повели наверх, где со мной разговаривал поручик, который задал мне вопрос, откуда у меня оказались в кармане фальшивые деньги.

Речь шла о марках, выпущенных еще Центральной Радой. Назывались эти марки «шагами» и находились в обращении они на рынке наряду с керенками. Я ответил, что на базаре выменял керенки на марки и никакого представления не имел, что они фальшивые.

В 1919 году на рынок выбрасывали много фальшивых денег,они создавали инфляцию и повышали цены на продукты. Эти разговоры о фальшивых деньгах отвлекли охранников от политики, и мне это сослужило некоторую службу.

На 4-й день за мной явился спецконвой, чтобы отправить в контрразведку. Когда я вышел из комендатуры под конвоем, я сразу же увидел на бульваре своего старшего брата Абрама. Оказывается, моя мать, сестра и Наташа приехали в Екатеринослав тем же поездом, что и я. Они провожали меня до комендатуры. На смену маме и сестре явился мой брат, он сопровождал меня до контрразведки.

Снова Екатерининский проспект, снова улыбающиеся лица прохожих. Город мне кажется по-прежнему веселым и нарядным. То же солнце греет своими лучами и меня, и свободно прогуливающихся людей. Я думаю о равнодушии к обреченным. Вот пробегает газетчик и кричит: «Разгром красных под Ростовом». И я понимаю, что этот же газетчик недавно кричал о разроме белых под Одессой. Газетчик хочет кушать, одеваться, его мало интересуют и те, и другие. Вот шагает рота солдат, четко отбивает шаг и во все горло поет:
«Все пушки, пушки грохотали, на поле лег туман…», а завтра, быть может, эти же солдаты, сняв свои кокарды и георгиевские кресты, будут петь о партизане Железняке.

Думы мои прервались, меня подвели к серому домику, расположенному в верхней части Екатерининского проспекта, недалеко от горного училища. Из окошечка выглянул курносый и белобрысый охранник. Тяжелый засов заскрипел, и меня ввели в полуподвальное помещение, провели по узкому и тусклому коридору, звякнули ключи, распахнулась дверь, и я снова оказался в камере.

Но что за чудо? Отныне я не один, камера была переполнена людьми, воздух хоть топор вешай, небольшая решетка выходила в узкий переулок, в камере были тройные нары. Но мест не хватало, многие спали на полу вповалку. Лица арестованных желтые, изможденные, глаза блестели лихорадочным блеском.

Когда я вошел в камеру, все заключенные, словно по мановению волшебной палочки, меня обступили, стали полукругом, у всех на лицах был вопрос. Я оказался самым молодым арестантом. Я сразу же среди арестованных узнал знакомые лица,но сделал вид, что я их не знаю. Только через некоторый промежуток времени я заговорил со своими друзьями по подполью.

Это были Борис, Эсаул Штейнгауз, Мальчиков, Изя Ольшевский. В камере, к моему удивлению, оказались отец и брат Солнцевой, а рядом, в женской камере, сидела ее младшая сестра. Всей этой семье предъявили обвинение в подготовке Бахмутского восстания против деникинцев. Сидели здесь и подпольщики из Павлограда, Новомосковска, Александровска, Токмака.

В камере я узнал много новостей, меня информировали о деятельности Зафронтбюро, возглавляемого Станиславом Косиором. Здесь же я узнал о Чекалине, Онищенко, Ушеренко, Колтуне, Гуренштейне — они развернули большую работу среди рабочих Екатеринослава, Павлограда и Александровска. Знали здесь хорошо и Е. Миронова, Ю. Хуторок, А. Шустера, боровшихся против деникинцев в Кременчуге и Полтаве.

Когда я выслушивал все эти новости, внезапно за окном раздались звуки оркестра, играли какой-то бравурный марш, в это время все арестованные начали выкладывать на нары все съестные припасы — это были передачи от родных. Мне тут же в сатирическом тоне сообщили, что вся камера садится за трапезу, когда губернатор приезжает обедать в ресторан, расположенный недалеко от контрразведки. Я тоже выложил все свои припасы, переданные мне родными и Наташей. Когда я постелил красивое полотенце на нары, все мои товарищи бросились разглядывать красивые узоры, вышитые на полотенце. Только сейчас я понял, что вся эта замечательная вышивка сделана руками Наташи Зарудной.

Меня вызвали на допрос через три дня после привода в контрразведку. Передо мной сидел офицер довольно интеллигентного вида. Он в вежливой форме предложил мне сесть на стул. Длительное время рассматривал меня и вдруг выпалил:
— Скажите, вы знаете Наталью Дмитриевну Зарудную?
Я буквально опешил, никак не ждал этого вопроса. Прежде всего мне пришла в голову мысль, что они хотят Наташу приобщить к моему делу.

Офицер заметил мое смущение и сказал:
— Не беспокойтесь, молодой человек, Наталья Дмитриевна вне всякого подозрения, она просто женщина и помнит вашу детскую дружбу».

Я почувствовал прилив крови к лицу, мне стало жарко. Мой следователь взял папироску, чиркнул спичкой, закурил и начал пускать ртом дымовые колечки. Подсунул мне пачку папирос. Я сказал, что не курю. Снова мне был задан странный для контрразведчика вопрос:

— У вас есть какие-нибудь жалобы? Как с вами обращались в комендатуре Синельниково?

Опять мне показалось, что здесь замешана Наташа Зарудная, только она могла сообщить о том, как надо мной издевался поручик Мокин. Подумав, я ответил:
— В моем положении жалобы бессмысленны.

Офицер поднялся, несколько раз прошелся по комнате, а потом спокойно сказал:
— Экзекуции мы вас подвергать не будем, в вашем возрасте все поступки еще недостаточно осознаются… но поскольку нам известно, что вы оставлены в городе на подпольной работе, мы вас и отпустить не можем.

Вошел конвоир и снова водворил меня в камеру. В моем деле был только один свидетель — Иван Должковой. Не помню, чтобы в 1919 году было много предателей, хотя я был связан с большим количеством рабочей молодежи и поддерживал связь с большой группой нтеллигенции, — и все же «свидетелей» и доносчиков по моему делу не было, кроме провокатора Должкового. В будущем, когда меня допрашивали советские следователи, «свидетелей» и доносчиков оказалось гораздо больше.

В камере я рассказал о странном допросе. Мои товарищи по камере целиком поддерживали версию, что дворянка Наташа Зарудная сдержала свое слово и через своих знакомых облегчила мою участь. Всю ночь я не сомкнул глаз. Через два дня открылась дверь камеры, и всем нам предложили собирать вещи и выходить в коридор… Вначале мне показалось, что конвой ведет нас на расстрел, но потом я решил, что на расстрел не ведут днем при ярком солнечном свете, да еще по главной улице, где тысячи нарядных дам и мужчин прогуливаются по бульвару. Этапируемых я насчитал 52 человека. Мы двигались спокойным шагом по пять человек в ряду, я был одет в женскую шерстяную кофту, на голове у меня красовалась студенческая фуражка с треснувшим черным лакированным козырьком, под мышкой торчала красная подушка, переданная мне еще в Синельниково моими родными.

Борис, шагавший рядом со мной, буркнул: «Твоя подушка — это наше знамя».

На широких тротуарах Екатерининского проспекта люди останавливались и внимательно всматривались в лица арестованных. Мне казалось, что ни у кого не было злорадных улыбок, лица были серьезные и напряженные. Даже ребятишки, которые всюду ухитряются увидеть смешную сторону, казалось, смотрели серьезно и с любопытством.

У Садовой улицы этап свернул налево и вышел на огромную площадь, где были расположены друг против друга два острога: арестантские роты для уголовников и политическая тюрьма. Высокие каменные стены политической тюрьмы, узкие железные решетки, круглые башни порождали чувство обреченности, особенно у тех, кто впервые попадает в эти бастионы. Я снова встал перед воротами той самой тюрьмы, перед которой стоял три года тому назад. Но сейчас я здесь стою не в качестве зрителя, а в качестве политического заключенного. Я думал: произошла революция, свергли монарха, а политическая тюрьма осталась.

Этап простоял у тюрьмы около часа. Лязгнул железный засов, ворота открылись и нас ввели внутрь. Через эту тюрьму прошло не одно поколение революционеров. Мне жена (она старше меня) потом рассказывала, что и она сидела в этой тюрьме в 1912 году за участие в демонстрации по поводу Ленских расстрелов.

Наш этап разбили на группы, одних сразу увели, женщин оставили на первом этаже, а небольшую группу, в том числе и меня, провели по лестнице на второй этаж, одели в полосатые арестантские костюмы, выдали по паре белья и круглые шапочки, какие в теперешнее время носят академики. Начали распределять по камерам. Меня втолкнули в каменный мешок с узенькой решеткой, выходившей на пустынную Полевую улицу. Я узнал, что нашу камеру называли камерой смертников, что не предвещало ничего хорошего. В нашей камере находилось 18 человек, а в соседней камере было больше 100 арестантов. Начальником тюрьмы был некий Белокоз, он здесь остался с дореволюционного времени — моя жена, сидевшая в этой тюрьме до революции, помнит его.

В двух камерах собрался весьма пестрый состав: эсеры, анархисты, большевики, бундовцы, сионисты, махновцы, фальшивомонетчик и просто участники каких-либо выступлений против властей. Самая большая группа была представлена новомосковскими крестьянами, обвинявшимися в участии в восстании против деникинцев. Крестьян, сидевших в нашей камере, считали зачинщиками, остальных разбросали по всей тюрьме. Махновцы, сидевшие в нашей камере, как и Нестор Махно, родились в Гуляйполе или вблизи от центра махновского движения. Все они являлись бойцами махновских отрядов. Трое из них, в возрасте 30—35 лет, отличались высоким ростом. Один заключенный, большелобый, субтильной наружности, с весьма интеллигентным лицом, с бородкой клинышком, сидел в углу камеры и не принимал никакого участия в разговорах. Заключенный Бродский, арестованный за выпуск фальшивых денег, сказал мне, что этот молчаливый человек брат Феликса Дзержинского, руководителя ВЧК. В камере были левый эсер, который категорически отрицал участие эсеров в покушении на Ленина, а также в убийстве Володарского и Урицкого. Вопреки общему мнению он заявлял, что эсеры в принципе выступали против индивидуального террора. Одновременно он осуждал Марию Спиридонову — вождя левых эсеров, обвиняя ее в политическом карьеризме, выразившемся в участии в большевистском правительстве.

Один из сидевших в камере махновцев, Москаленко, умный и образованный человек, убежденный анархист, просидевший много лет в царских тюрьмах, своеобразно опровергал марксову теорию экономического фактора в историческом процессе. Он говорил: «По Марксу получается, что массы трудящихся хотят только есть, а значит, историю двигают вперед только голодные. А виновны в их голодном состоянии только помещики и капиталисты. На самом же деле, — продолжал он, — народ страдает прежде всего от государства: бюрократии, армии и полиции». По его мнению, политика — решающая сила общественного развития, а в политике надо прежде всего бороться с теми, кто крепко держится за государственное кресло, преследуя только свои личные интересы. Москаленко считал, что Ленин преследует в своих выступлениях только завоевание личной власти, мало думая о свободе народа. В те далекие времена я не был согласен с такими высказываниями. Но уже в 1921 году, когда по указанию Ленина, который стал главой государства, начали громить рабочие оппозиции, выражавшие интересы коренных рабочих, я начал больше размышлять над позицией таких людей, как анархист Москаленко.

Один из молодых махновцев Григорий Каретников, лично хорошо знавший Махно, близкий родственник знаменитого в те времена атамана Каретникова, одного из ближайших сподвижников Нестора Махно, подробно рассказал мне о жизни Махно. Передаю достаточно точно то, что запомнил.

Батько, Нестор Иванович Махно, родился в бедной крестьянской семье в Гуляйполе Александровского уезда, недалеко от Екатеринослава. Рано стал круглым сиротой, нищенствовал, часто спал в стогах сена и конюшнях. Летом батрачил, а осенью и зимой работал у кузнеца подручным за харчи и постель. Самостоятельно научился читать и писать, очень любил приключенческие книги. В 1905 году примкнул к террористической группе. Они поджигали помещичьи усадьбы и даже убивали провокаторов и особо жестоких полицейских. За активное участие в террористической группе Махно был осужден на каторжные работы. На каторге он близко сошелся с анархистами, из которых особенно выделялся Волин, по национальности еврей. Февральская революция освободила Махно от каторги, и он вернулся к себе на родину. В Гуляйполе он был избран в рабоче-крестьянский совет, самым свирепым образом расправлялся с помещиками, их земли передавал беднейшему крестьянству. Он пользовался большим авторитетом у себя на родине и на всей Украине. Когда Екатеринославская губерния была оккупирована немцами, Махно создавал партизанские группы из самых удалых ребят и наносил немцам чувствительные удары. Немецкое командование оценило голову атамана в миллион рублей, но никто его не выдавал. Махно пришлось бежать в Москву, где он возобновил свои связи с анархистами. С группой анархистов он снова вернулся на родину, где и создал крупный крестьянский отряд, боролся с немецкими захватчиками и войсками гетмана Скоропадского. Именно в это время гуляйпольский атаман разработал особую тактику борьбы, воспользовался знаменитой тачанкой. Под видом крестьянских свадеб или похорон отряды Махно на тачанках проникали в районы расположения немецких войск и частей гетмана Скоропадского, стремительно передвигались по тылам Деникинской армии, захватывали вооружение и боеприпасы. Во всех городах, которые хотя бы на короткое время оказывались под властью махновских отрядов, из тюрем выпускали всех заключенных, независимо от их политической принадлежности.

Мой сокамерник Каретников продолжал рассказ: «Моему земляку удалось создать несколько крупных отрядов, во главе которых стояли такие атаманы, как Щусь, мой свояк Каретников, Марченко, Василевский, Куриленко и другие». Мой собеседник с восторгом говорил об организационном таланте батьки, сравнивал его с предводителями гайдамаков — Гонтой, Кармелюком. Каретников считал, что только Махно искренне хочет передать землю крестьянам. Каретников много рассказывал о съезде махновских отрядов и представителей от 72 волостей и уездов.

На этом съезде было принято несколько принципиальных ршений, в том числе о создании «безвластных коммун». Все отряды махновцев формально были объединены в отдельную бригаду во главе с Махно, подчиненную советской Заднепровской дивизии, которой командовал знаменитый Дыбенко, один из руководителей Октябрьского переворота. Впоследствии я узнал, что к Махно неоднократно приезжали ответственные представители из Москвы, в том числе Калинин, Мануильский, Карл Радек. Они пытались каким#то образом наладить взаимодействие махновских отрядов с Красной армией, но все их усилия оказались тщетными.

Я слушал Каретникова с большим интересом, меня очень занимала биография современного Степана Разина. Видя мой интерес к личности Махно, Каретников привел много интересных фактов, свидетельствовавших о том, что Нестор Махно, безусловно, был весьма незаурядной личностью нашей многострадальной эпохи. Боевая тактика Махно могла родиться именно в период Гражданской войны. Смекалка крестьянского вождя озадачивала опытных военных. Махновские отряды, пользуясь пулеметными тачанками, громили полки и дивизии, которыми командовали опытные военные специалисты.

В конце августа махновцев, сидевших с нами в камере, вызвали на свидание с родственниками. Из деревень им привезли богатые передачи. Они вернулись в камеру с мешками, в которых были украинское сало, жареные гуси, огурцы и помидоры, дыни, яблоки и украинская паляница. Хлопцы все это разложили на красиво вышитых полотенцах и пригласили всех сокамерников к трапезе. Один из махновцев получил записку, искусно втиснутую под шкурку жареного гуся. В ней сообщалось,что скоро батько подойдет с отрядами к городу и всех освободит из тюрьмы.

Как-то ночью, когда мы лежали на полу, услышали глухие раскаты. Подумали, что начинается гроза. Бродский, лежавший рядом со мной, сказал, что кто-то на тюремном дворе ударил по пустой железной бочке. Махновцы крепко спали. Над дверью камеры тускло мерцала лампочка, я слышал храп конвоира в тюремном коридоре. Я тихо подполз к узкой решетке, выходившей на Полевую улицу. Вглядывался в темноту, внезапно блеснула зарница и сразу раздался грохот. Сомнений не было — это был пушечный выстрел. В тюремном коридоре раздались шаги. Я быстро лег на пол и замер. Вскоре услышал пулеметные очереди. Наступило утро. В соседней камере, самой большой в тюрьме, было необычно тихо. Звякнули ключи, тяжелая дверь нашей камеры открылась, на пороге стояла группа охранников, впереди в черной шинели начальник тюрьмы Белокоз, известный своей свирепостью. Он приказал всем лечь и заявил:
«За малейшее нарушение тюремного режима, за громкие разговоры будем расстреливать». Мы тихо лежали на каменном полу, я слышал стук своего сердца. Нас не вывели умываться, только разрешили вынести парашу. Когда мы с Бродским несли парашу, нас сопровождал усиленный конвой. Ночью из нашей камеры увели двоих анархистов, один из них крикнул:

— Прощайте, братишки, нас ведут на расстрел!

Вскоре на тюремном дворе раздались выстрелы. Ночью никто не спал, каждый мысленно прощался с жизнью. Вдруг что-то оглушительно треснуло на тюремном дворе, до нас долетел гул большой массы людей, а затем крики:
— Ура! Братцы, выходи на свободу! Город в руках батьки Махно!

В коридоре шум и песня, это был гимн анархистов: «…Довольно позорной и рабской любви, мы горе народа потопим в крови…» в какой-то камере заключенные запели «Марсельезу». Мы стали ногами и кулаками бить в дверь камеры, нам казалось, что нас могут забыть. Но вот возле нашей камеры крикнули:

— Отойдите от двери!

После нескольких сильнейших ударов молотом со стороны коридора дверь камеры сорвалась с петель. Мы с криком ринулись в коридор, бегом спустились по лестнице, влились в поток освобожденных из других камер и, продолжая кричать, выбежали на тюремный двор. Лил проливной дождь.

Но мы, вышедшие из Екатеринославской бастилии, мало страдали от этого. Ливень нам даже казался отрадой, мы как бы освежались стихией после наших камер, пропитанных гнилостным и зловонным воздухом параши, а также дыханием обреченных. Впервые в моей жизни я так глубоко ощутил дух свободы.

Когда толпа людей, одетых в полосатые костюмы, вышла из тюремных ворот на площадь, все увидели необычайную картину. На огромном пространстве между двумя тюрьмами стояли сотни тачанок, в которые были впряжены упитанные и красивые кони. На всех тачанках стояли пулеметы, а у пулеметов сидели махновцы в кожаных куртках, поверх которых были наброшены дождевики. Каждую группу заключенных, выбегавших из тюремных ворот, махновцы встречали криками:

«Да здравствует свобода, да здравствует анархия, долой казематы!» Каждому из освобожденных махновцы выдавали украинскую паляницу и колечко колбасы. Поговаривали, что Белокоз — начальник тюрьмы, не успевший удрать, был сброшен с крыши.

Рядом с губернской тюрьмой находился спирто-водочный завод. Оттуда приходили подвыпившие махновцы, распевали залихватские песни, отплясывали гопака под гармошку и лезли лобызаться со всеми бывшими заключенными. Из арестантских рот были освобождены все уголовники, они почти все сразу же влились в махновские отряды.

На Садовой улице, примыкавшей к тюремной площади, продолжалась перестрелка. В махновцев стреляли с крыш и чердаков слащевские офицеры, не успевшие удрать через мост на Амур — правобережный район Екатеринослава. Махновцы с белогвардейцами расправлялись беспощадно. Во время этой перестрелки самым глупым образом был убит Бродский, пытавшийся перебежать площадь, чтобы скорее добраться домой.

Очевидцы описываемых событий рассказывали мне о совершенно необычном и молниеносном захвате Екатеринослава армией Махно. Накануне в город въехало много повозок, высоко загруженных сеном. Оказывается, под сеном были спрятаны пулеметы и пулеметчики. Эти повозки рассредоточились по всему городу, поближе к местам размещения офицеров слащевской армии. По какому-то сигналу в город со всех сторон на большой скорости с оглушающим гиком ринулись знаменитые махновские тачанки и кавалерийские отряды, и одновременно по всему городу заработали пулеметы, спрятанные под стогами сена.

Выйдя за ворота тюрьмы, я еще успел увидеть несколько мчавшихся тачанок и верховых, у которых в одной руке была сабля, в другой — маузер. Действительно, освобождение махновцами Екатеринослава от слащевской армии достойно войти в историю Гражданской войны как очень значительная военная операция, спланированная и проведенная талантливыми людьми.

За воротами тюрьмы я с большим интересом продолжал присматриваться к хлопцам. Вдали, ближе к арестантским ротам, была слышна жалобная песня «Не осенний мелкий дождичек…», ее пели несколько голосов. До меня долетели слова:
Но тоска, друзья-товарищи,
В грудь запала глубоко, —
Дни веселия, дни радости
Отлетели далеко.

Мне стало грустно. Я отдавал себе отчет, что многие из этих отчаянных молодцов не вернутся в свои дома, не увидят своих матерей, жен и невест. Но вот прозвучали в другом месте бодрые голоса:
Полно, брат — молодец!
Ты ведь не девица:
Пей, тоска пройдет!..
Младший Каретников, увидев, что я стою под дождем и не знаю, куда мне направиться, подошел ко мне и обнял своими сильными руками. Я заметил, что на глазах его блестели слезы. Он мне сказал, что на тюремном дворе лежат расстрелянные, в том числе и два анархиста, сидевшие с нами в камере. Каретников поднял руку и крикнул: «За каждого из них снимем десять голов белых гадов». К нам подошла группа рослых парней — односельчане Каретникова. У одного был кувшин со спиртом, он предложил нам выпить за свободу, за волю и счастье народа. Мы отказались от угощения. Каретников только сказал:
«Спасибо нашему батько». Он спросил у меня, думаю ли я присоединиться к махновцам или вернусь к своим. Я сказал, что меня ждет мать, повидаю ее, а потом уж решу, что делать. Каретников понял меня и попросил своих односельчан отвезти меня на Философскую улицу к дому № 5, где проживал мой старший брат с семьей.

Вся улица была запружена тачанками и махновской кавалерией. Ставни всех квартир в доме были наглухо закрыты. Сойдя с тачанки, я тихо постучал в дверь. Никакого ответа. Я снова постучал посильнее и сказал:
— Откройте, это Гриша, меня освободили из тюрьмы.

Какое-то время за дверью было тихо, потом послышались шум, голоса, плач, внутренний засов был отодвинут, и дверь распахнулась. Я попал в объятия своей матери, она начала целовать мои виски и вдруг вскрикнула: оказывается, они у меня стали седыми. Вот такой глубокий след оставила моя первая тюрьма. А шел мне только двадцатый год.

На время мы забыли о моих спасителях, а те сидели в тачанке и улыбались, любовались семейной встречей. Мой брат, его жена, сестры жены, мать и я упрашивали махновцев зайти в дом и отдохнуть в домашней обстановке от непрерывных бдений и скачек по лесным тропам и широкой степи Украины. Они поблагодарили за приглашение, но отказались войти в дом. Мы все стояли на леснице и видели, как они умчались на своей тачанке в сторону Днепровского моста. В такие минуты меньше всего думаешь о политике, партии, движениях, мне было откровенно жаль расставаться с этими людьми, которых я, может быть, никогда не увижу. А они принесли мне свободу, а может быть, вернули и жизнь. Я мучительно думал, почему в жизни все спуталось, настолько спуталось, что мы часто не видим людей с их индивидуальностью из-за каких-то отвлеченных идеологических понятий и догматизма.

Я испытывал странное чувство. Казалось бы, я снова на свободе, нахожусь среди близких, которые за мной ухаживают, кормят и укладывают в чистую постель. Что же меня тревожит? На улице раздавался топот лошадей, слышны были пулеметные очереди, гул пушек и одиночные винтовочные выстрелы. Армия генерала Слащева обстреливала с Амура город, захваченный махновцами. Снаряды попадали в магазины, в частные дома и вызывали пожары. Красное зарево полыхало по всему небу. Почти по-соседству с нашим домом застрочил пулемет, слышен был визг винтовочных пуль. Но раздавались и голоса пьяных, они во все горло распевали песни, меньше всего думая о смерти.

В эту тревожную ночь я спал не больше двух часов. Утром я заявил своим, что пойду в город искать друзей, тем более, что стрельба затихла. Меня уговаривали, чтобы я никуда не выходил, что в городе неспокойно. Но я настоял на своем. По тихим переулкам я пробирался к центру города, видел, как догорали магазины, а возле них были навалены огромные кучи спасенных от пожара вещей: пальто, мужские и женские платья, каракулевые и котиковые шапки, кипы разных тканей, ботинки и калоши. Вокруг этих вещей толпами стояли люди, по очереди получали от махновцев «подарки». Вот на одну деревенскую бабу напялили меховую шубу, а голову покрыли огромным шерстяным платком. Баба вся просияла и сказала: «Спасибо, хлопцы, за подарок», села на свою телегу и быстро умчалась, как-будто боялась, что от нее потребуют деньги за такие дорогие вещи. Такую же картину я увидел возле гостиницы «Франция», где беднякам раздавали шубы, каракулевые шапки, сапоги, ткани и продукты. В толпе добытчиков я не встретил рабочих. В этой дележке участвовали преимущественно крестьянки и городское мещанство, голытьба. Эти люди в пестрой толпе радовались, что впервые в жизни напяливают на себя драгоценные вещи, о которых они и мечтать не могли. Конечно, никто из них не думал о том, морально или морально участвовать в этом шабаше. Мне было стыдно смотреть на эту картину, я думал, неужели это тот народ, за который проливается столько крови, за свободу которого боролись несколько поколений революционеров, и мне в голову приходили грустные мысли, и я смутно начинал ощущать, что мои высокие идеалы как бы постепенно превращаются в воздушные замки.

На столбах и театральных тумбах был вывешен приказ махновской армии. В этом приказе запрещались всякие грабежи, нарушения гражданских прав и свобод. В этих же приказах отмечалось, что погромы и антисемитские выступления также будут караться строжайшим образом. Потом я неоднократно в газете махновцев «Путь к свободе» читал статьи, в которых говорилось о необходимости борьбы с национализмом и великодержавным шовинизмом, отмечалось, что анархисты и их сторонники махновцы по своим убеждениям являются интернационалистами. Мне до сих пор непонятны версии о том, что махновцы якобы поощряли еврейские погромы. Эти версии тем более нелепы, что в махновском штабе было немало анархистов-евреев, а председателем реввоенсовета махновской армии был еврей Волин.

Friday, September 04, 2015

Воркута

Ударили в рельс, мы выстроились у котла, чтобы получить «ужин». Ни у кого не было ни мисок, ни ложек. Кто-то нашел ржавую банку, некоторые брали кашу в шапку, либо подставляли телогрейку. Ели кашу руками, с большим аппетитом. Рано утром в брезентовый барак явился нарядчик и приказал всем строиться на работу.Нас снабдили лопатами, кирками, ломами, рукавиц и валенок не дали. Бригадир из блатных, либо из бытовиков, малейшую передышку встречал криками: «Эй, троцкисты, кировцы, нажимай, это вам не балясы точить на митингах.» В «придурки» здесь устраивались раскулаченные либо осужденные за воровство, растрату, халатность.

Рядом со мной сгребал снег высокий, сухощавый мужчина в длинном потертом пальто. Он прибыл с этапом за три дня до нас, его гнали сюда из Екатеринослава через много тюрем и пересылок. Это был профессор Екатеринославского горного института, осужденный на 15 лет за вредительство, он прошел по процессу «шахтинцев». Мы разговорились. Этот человек поразил меня своим оптимизмом, он был уверен, что «ошибка будет скоро исправлена» и мы все пойдем на волю. Слушая наивные рассуждения профессора, я думал: какая святая простота, неужели все, что творится уже несколько лет, можно назвать ошибкой? Мне довольно часто приходилось сталкиваться с высказываниями и действиями, совершенно не объяснимыми какой-либо логикой. Я не пытался разубеждать работавшего рядом со мной большого ребенка. Да и вообще, в условиях Воркутинской каторги вера нужна многим людям, это помогает им выжить.

На нижней Воркуте баню еще не построили, хотя здесь уже находилось несколько тысяч человек, мыться в баню водили на старую Воркуту группами по 50 человек. Вот мы стоим возле бани, ждем своей очереди. В это время к нам подошла группа блатных, они знали, что мы новенькие и что у нас могут быть небольшие деньги. Всем нам предложили расстегнуть бушлаты и вывернуть карманы. Большинство из нашего этапа начали выворачивать карманы, отдавали деньги. Ко мне тоже подошли. Я отказался подчиниться этой братве. Тогда подошел верзила огромного роста и хриплым глосом крикнул: «Ну-ка, курва, троцкист, выворачивай быстро свои карманы.» В таких ситуациях мой мозг перестает работать, кулаки сжимаются. И вот я со всей силой ударяю кулаком в ухо верзилы, он падает и сильно ударяется головой о замерзшую землю. Не знаю, что было бы со мной, но опять меня спасла «счастливая рубашечка», о которой я слышал с раннего детства. Неизвестно откуда неожиданно появился мой друг по прежнему этапу Сашка Браженков – гроза всех блатных на Воркуте. Он схватил за горло двух воров, приподнял их, стукнул головами и пробасил: «Бляди, не сметь трогать моего друга, а то голову расшибу.» Затем Браженков подошел ко мне, обнял и сказал, что пока он здесь, ни один волос не упадет с моей головы. И действительно, пока я находился на Воркуте, все блатные относились ко мне с подчеркнутым уважением.

Когда наша бригада вернулась в барак и все полезли на нары, я услышал разговор о моих дружеских отношениях с лагерными бандитами. Один интеллигентного вида заключенный, поглаживая свою рыжую бороденку, прошамкал: «У профессора Григорова в концлагере есть мощная защита в лице главных бандитов.» Затем он подошел ко мне и спросил: «Каким это образом вам удалось приобрести таких друзей?» Я рассказал, где я встретился с Браженковым и Макаром, рассказал и их биографии, подчеркнул, что эти разбойники-романтики привязались ко мне на этапе от Чибью до Усть-Усы, когда я рассказывал им романы. «Как видите, пордолжал я – моя дружба с ними зародилась на литературной основе.» Тогда «политик» с бороденкой спросил меня: «А что вам, Григорий Исаевич, стоило вывернуть свои карманы, ведь у вас не было никаких денег?» Я посмотрел в пустое лицо этого человека и ответил: «Действительно, у меня денег не было и мне ничего не стоило вывернуть пустые карманы… Но у каждого человека есть свои представления о чести и достоинстве.

Я узнал, что на Воркуте появились протестанты и отказники от работы. Они протестовали против ужесточения лагерного режима, и с связи с этим решили предъявить коллективные требования лагерной администрации. Этих протестантов переселили в два особых барака, чтобы они не разлагали остальных заключенных. Однажды после работы я вошел в один из бараков протестантов. Каково было мое удивление, когда с нар повскакали люди, бросились ко мне и начали пожимать мне руки. Это были мои товарищи по Москве, Ленинграду, Баку, Уралу и Минску. Здесь был и Майзлах, с которым мы в 1928 году оказались в одной камере Бутырской тюрьмы, где мы бунтовали и объявляли голодовку. Ко мне подошли трое юношей, которых я хорошо знал по Ленинграду: два брата Рубашкины Марк и Гриша, бывшие рабочие завода им. Ленина, и Дингельштедт, учившийся вместе с моей старшей дочерью Верой в школе на Исаакиевской площади.

Трагична и весьма примечательна судьба молодого Дингельштедта: его отца, старого большевика, красного профессора, расстреляли за принадлежность к троцкистской оппозиции, мать тоже расстреляли, она примыкала к сапроновцам (децистам). Оставшегося без родителей юношу пригнали на Воркуту. Все три молодых человека были очень способными, с широким кругозором, исключительно любознательными, они безоговорочно примкнули к воркутинским протестантам и решили бороться, по их выражению, до последней капли крови. Большинство из протестантов прибыли на Воркуту на год раньше меня, они считались старожилами. Естественно, что протестанты пытались меня приобщить к своей вере. Говорили, что если лагерная администрация не удовлетворит их требования, они будут вынуждены объявить массовую голодовку. Я попросил познакомить меня с этими требованиями. Все требования были естественными и законными: 8-часовой рабочий день, использование заключенных по специальности. улучшение питания и одежды. Требовали, чтобы стариков не посылали на тяжелые работы, а женщин – на земляные, требовали ликвидировать скученность в бараках и вывезти больных за пределы полярной зоны. Был даже пункт о вежливом обращении лагерной администрации с заключенными. Все эти требования переписывались хорошим почерком и распространялись по всему концлагерю. Когда я читал эту, на мой взгляд, странную декларацию, вокруг стояли мои товарищи и ждали моего ответа. Я сказал, что все эти пункты можно заменить одним требованием – освободить всех невинно осужденных - тогда голодовка приобрела бы смысл. Я понимал абсурдность подобных требований в условиях сталинской каторги и общего режима в стране, поэтому решил самым откровенным образом высказаться. «Получается, что вы согласны еще много лет оставаться на каторге, но требуете, чтобы условия на каторге стали цивилизованными. Вы косвенно соглашаетесь с приговорами, которые вынес вам неконституционный орган, Особое совещание при НКВД. В чем вы виновны? Почему мы все оказались здесь?» Мои товарищи продолжали убеждать меня поставить свою подпись под декларацией к властям. Я привел дополнительно следующие доводы: «Сам факт обращения доказывает, что вы продолжаете верить в возможность какого-то гуманизма в условиях сталинской диктатуры. Ведь в СССР полностью ликвидирована законность, так называемые юристы руководствуются только «революционной целесообразностью», которая на самом деле является «контрреволюционной целесообразностью». Поэтому бессмысленны любые протесты. Тем более, что ни в нашей стране,ни за рубежом общество не узнает, что вы требуете и почему. Сталинская клика использует ваш коллективный протест для окончательной расправы со всеми сторонниками Троцкого, Зиновьева и Бухарина. Не следует придерживаться старых, дореволюционных традиций, когда забастовка, демонстрация или тюремный бунт быстро находили отклик среди прогрессивной части общества, у писателей, оппозиционных политических партий, в студенческой среде. Сейчас совершенно иные условия, взвесьте все это.» Когда я узнал, что весь этот бунт организуется Владимиром Косиором и что его жена Паша Кунина входит в «забастовочный комитет», у меня появилась надежда переубедить протестантов. Я хорошо знал Владимира Косиора, он всегда очень трезво оценивал политическую обстановку. Именно он еще в начале 20-х годов ясно видел, что происходит в партии и предсказывал, что всех революционеров-романтиков, беззаветных борцов за новое общество скоро уничтожат. Но мне не удалось связаться с Владимиром Косиором, я вскоре попал в этап, отправлялвшийся на лесозаготовки. Но пока я находился на Воркуте, я постоянно встречался с протестантами, они даже как-то передали мне привет от В. Косиора с Верхней Воркуты, но встретиться с ним не удалось. Когда протестанты и отказники от работы передали свои требования начальнику лагеря, он им сказал: «Вас сюда прислали, чтобы искупить свою вину перед государством.» Начальник призывал протестантов отказаться от своих требований, но обещал передать их декларацию на рассмотрение ГУЛАГа. Вся эта история завершилась страшной трагедией.

Sunday, May 10, 2015

Финский плен (отрывки)

ЧАСТЬ Х11. ГЛАВА 2

Рано утром опять зачитали список мобилизованных, построили, и мы двинулись на Горьковский вокзал. Там уже стоял состав с товарными вагонами для нас. Я попрощался с женой, это было расставание с семьей на 14 лет. В вагонах, куда нас поместили, прежде возили скот, мусор не убрали, только соорудили двухэтажные нары. Мне достались верхние нары, рядом со мной разместился молодой человек, студент 3-го курса Горьковского Педагогического института Геннадий Князев. Недалеко лежал артист Горьковского драматического театра, а вдоль окна – преподаватель Горьковского Пединститута. Мерно покачиваясь под стук колес, я пытался оценить обстановку. Я был уверен, что в продолжительной и тяжелейшей войне с Германией Советский Союз одержит победу. Жертвы будут огромные: для тирана, сидевшего в Кремле, жизнь людей не имела никакой ценности. Немецкий фашизм будет сокрушен, а вот для избавления от сталинистов-фашистов сил не будет.

Наш эшелон остановился в открытом поле недалеко от города Сегежи. Нас пригнали сюда, чтобы эвакуировать Сегежский бумкомбинат, но оказалось,что комбинат уже эвакуирован. Нам делать было нечего, мы ходили по пустому городу, население эвакуировалось вместе с комбинатом. Видели много воронок от бомб. По другую сторону от железнодорожного полотна находилась большая карело-русская деревня, в которой тоже остались старики и старухи, отказавшиеся покинуть свои насиженные места. Они говорили: «Хотим умереть здесь, где умирали наши деды и прадеды.» На улицах деревни бродили коровы, куры и утки, курицу можно было купить за гроши. Мы купили несколько кур, тут же ощипали их и на костре зажарили. Несколько дней эшелон стоял, мы никому не были нужны. Комиссар эшелона, горьковский железнодорожник, пытался разыскать нашего хозяина, Горький отказался возвратить нас назад. В конце концов мы обрели хозяина, им стало 20-е полевое строительство Карело-финского фронта. Оно находилось на берегу Сегозера. Нас выгрузили из вагонов и погнали к месту размещения 20-го полевого строительства. Начальство распорядилось о ночевке под открытым небом. Все были одеты по-летнему, на мне был легкий серый макинтош. С озера дул холодный ветер, и я почувствовал, что сильно зябну. Князев тоже продрог в своем плаще, его лицо посинело. Каждый устраивался на ночлег, как мог. Недалеко от озера обнаружили штабеля досок, из которых мы сооружали лежаки.

Из деревни нас погнали в Масельскую. Мы двигались по трудной дороге, много щебня, больших и малых валунов. Это следы ледников. Основательно измотавшись, мы добрались до районного центра Масельская. Этот городок расположен к югу от Сегежи и к юго-востоку от Сегозера. К этому времени части финской армии уже захватили город Сортавалу на севере Ладожского озера и город Суоярви на северо-востоке и двигались в направлении Масельской. Этим самым финны обходили Петрозаводск с севера. Вероятно, поэтому 20-е полевое строительство, используя наш отряд горьковских ополченцев, решило укрепить этот важный в стратегическом отношении пункт. Это была очередная глупость наших «стратегов»: разношерстная масса горьковчан, совершенно необученная, не представляла собой боевой единицы. Все это свидетельствовало о полной растерянности не только 20-го полевого строительства, но и всего Карело-финского фронта осенью 1941 года. Нас поставили на копку траншей и окопов, лопат не хватало, рыли по-очереди. Когда строительные работы были закончены, откуда-то притащили трехдюймовую пушку, а нам дали винтовки. Меня назначили командиром отделения. К нашим траншеям подвезли полевую кухню, кормили горячими щами с мясом. Секрет такой щедрой кормежки был прост. На станции Масельская находился бесхозный склад продуктов, оставленный панически бежавшими хозяйственниками. На складе хранилось много муки, макарон, сливочного масла. Через Масельскую проходили части Красной армии, в основном необученная молодежь. Бойцы были одеты плохо: старые шинели, рваные ботинки, на голове буденновки. Многие натерли ноги и еле двигались. Вот такие части были брошены против финской армии.

Неожиданно появился карел-разведчик, который сообщил, что финны находятся в 10 километрах от Сегозера. Началась паника, с этого момента врачиха у нас не появлялась, хотя у Князева начался второй приступ аппендицита, а у меня температура держалась на уровне 39-39,5. Рано утром услышали шум, топот бегущих людей, истерические крики женщин и детей. Несмотря на наше тяжелое состояние, мы с Князевым выбрались на улицу. Увидели, как большая группа людей, среди которых была и наша врачиха, вместе с детьми и вещами садились в грузовые машины. Две загруженные машины поехали, оставалась последняя машина. Мы с Князевым попросили взять нас, но нам заявили, что сажают людей только по списку. Тогда мы двинулись к Сегозеру, но и там опоздали – буксир с баржей уже отошел от берега, увозя детей, женщин и группу военных. Мы с Князевым чувствовали себя отверженными. Но надо было что-то делать. Побрели к станции Масельской. Шли по берегу, откуда брались силы? С большим трудом прошли километров 5 и неожиданно увидели шеренгу солдат, одетых в серые шинели и сапоги. Мы приняли их за наши карельские части. Скоро поняли, что ошиблись, это были финны. Мы с Князевым бросились в лес и залегли в яму, наполовину заполненную водой. Нас не заметили, финны в это время занимались буксиром на Сегозере. Финские офицеры в бинокли рассматривали буксир и баржу, один из них закричал: «Причаливайте к берегу, вам ничего не будет, останетесь жить на своих местах.» Но буксир продолжал удаляться. Финский офицер крикнул: «Если не остановитесь, будем стрелять.» Буксир удалялся. Тогда финны начали стрелять по буксиру из небольшой пушки и сразу поразили цель. Мы слышали раздирающие душу крики женщин и детей. Многие бросались в воду. Финны прекратили обстрел, офицер, говоривший по-русски, бросил фразу: «Сами виноваты.» Мы с Князевым продолжали лежать в яме, даже забыли про свои болезни. Выглянув из ямы, я увидел, что к берегу кто-то подплывает, но как-то странно машет руками, он тонул. Я шепнул Князеву, что надо спасать тонущего. Князев пытался меня удержать, говорил, что финны нас заметят. Но я все же пополз к берегу и вытащил за волосы совсем обессилевшего мальчишку лет 12-13. Мы оба легли на землю и ползком добрались до ямы. Князев был прав, финны нас заметили. Несколько человек подошли к яме и, смеясь, начали кричать: «hu”ve paive (здравствуйте)». Мы встали, с одежды стекала вода, лица и руки покрыты грязью. Нас вывели на широкую асфальтированную дорогу. Здесь я впервые увидел регулярную часть финской армии. Впереди шли несколько офицеров, одетых довольно легко, за ними медленно двигались мотоциклисты, а далее колонна легковых и грузовых машин с офицерами и солдатами. На дороге собрали пленных, человек 100. Мы оказались свидетелями забавной сценки. В числе пленных оказался карел-кучер с лошадью и коляской. Коляска была загружена ящиками с маслом. Кучер на языке, понятном финнам, просил их забрать масло, а его отпустить домой. Один из офицеров приказал масло раздать пленным. Пленные, среди которых были и офицеры, бросились к повозке, хватали ящики, с яростью срывали с них крышки, стали жадно есть масло и набивать им карманы. Финны, видя эту сцену, хохотали. Мы с Геннадием не подошли к повозке. Тошно было видеть все это. К нам подошел один финский офицер, ткнул пальцем в сторону коляски и сказал: «olka hu”ve (пожалуйста, возьмите).» Я покачал головой. Тогда к нам подбежал один из пленных в военной шинели и пытался сунуть масло в наши карманы. Я резко отстранил руку этого услужливого человека. После этого финны начали с интересом меня рассматривать.

ЧАСТЬ Х11. ГЛАВА 3

Еще со времен первой войны с Финляндией, спровоцированной Гитлером, в советских газетах пестрели статьи о зверском обращении финнов с русскими пленными, якобы пленным обрезали уши и выкалывали глаза. Я давно не верил советской прессе, но все же в каких-то мозговых клетках отложилось подозрение в отношении народа, который сам себя называет Суоми, то-есть, народом болот. Я хорошо знал, что Финляндия давала приют многим русским революционерам, убегавшим из России. Ленин вернулся из эмиграции через Финляндию. За время борьбы с царским самодержавием в Финляндии сформировалась и активно действовала сильная социал-демократическая рабочая партия. Ленин неоднократно находил прибежище в Финляндии.

В предыдущей главе я написал, что группа пленных оказалась на шоссе. Небольшой конвой повел нас на север от Сегозера. Мы с Князевым решили бежать, скрыться в лесу, а затем добраться до Масельской или Медвежьегорска. Стали постепенно отставать от колонны, конвой на это не реагировал. Мы быстро легли на землю и начали ползти к лесу. Прошли по лесу около двух километров и неожиданно наткнулись на финских солдат. Они окружили нас, мы решили, что это конец. Но два солдата спокойно вывели нас на шоссе, догнали колонну пленных и передали нас конвою. Конвоиры только кричали: - pargele, satana (черт, дьявол) – это распространенное ругательство финнов. Нас никто даже пальцем не тронул, только нас с Князевым поставили в первый ряд колонны. Один из конвоиров вытащил из кармана фотографии и, тыча в них пальцем, на ломаном русском языке говорил: «Это мой мать, это мой невест» и при этом широко улыбался. Такую сценку можно было бы принять за братание солдат вражеских армий. Нас привели в деревню, покинутую ее жителями.На улице ни души. По 5 человек разместили по избам и строго наказали, чтобы мы ничего не трогали в избах. В нашей избе был полный порядок, на кровати аккуратно сложенные подушки, на стене деревянный шкафчик, в котором стояли тарелки, чашки, кастрюли, в углу висела икона с изображением Христа, под ней на подставке еще горел фитиль в масле. На окошках занавески. В избе тепло и чисто. Впечатление, что хозяева куда-то вышли. На полу лежали самодельные коврики, на которые мы все улеглись. Несмотря на усталость, я не спал, все думал о побеге. Ход моих мыслей был нарушен шумом, привели новую партию пленных, это были пассажиры с обстрелянного буксира. Наступил рассвет, распахнулась дверь, в избу вошли 4 финских офицера. Мы все встали. Один из офицеров на русском языке заявил, что мы должны покинуть избу, поскольку в деревню возвращаются ее жители, спасенные финскими солдатами после обстрела буксира. Нас разместили в большом сарае, где уже находилось несколько человек. Посередине на соломе лежала забинтованная девушка, она сильно стонала. При обстреле буксира на Сегозере эта девушка стояла возле парового котла. Снаряд попал в котел и ее обварило паром. Лицо девушки было красным и в пузырях. В этом же сарае оказался и спасенный нами мальчик, он бросился ко мне и со слезами на глазах сказал, что его мать и сестру не спасли, они утонули в Сегозере. Вошел финский офицер, принес большую кастрюлю супа и галеты. Забинтованная девушка от еды отказалась, попросила воды. Перед сном принесли бак с кипятком и всем дали по два кусочка сахара. Мы с Князевым не спали, мой молодой друг спрашивал меня, что с нами могут сделать финны. В советских газетах писали, что финны зверски расправляются с военнопленными. Но пока с нами обращались вполне по-человечески. Утром в сарай вошли 5 финских офицеров. Один из них обратился к нам на ломаном русском языке: «Приготовьтесь, сейчас будем отрезать у вас уши, носы и выкалывать глаза.» Мы приготовились к самому страшному. И тут все офицеры и солдаты, стоявшие возле открытых дверей, начали громко смеяться. Тот же офицер сказал: «Ваши газеты клевещут, изображают нас изуверами. Мы никому ничего не сделаем плохого, вы наши пленные, с вами будут обращаться, как с пленными, будете работать до окончания войны, а потом мы вас отправим на родину.» Все облегченно вздохнули, начали улыбаться. Принесли завтрак: кашу, чай и по два кусочка сахара. Приехала санитарная машина, увезли обожженную девушку, двух больных и мальчика, спасенного нами. Он подбежал ко мне и со слезами стал прощаться. Я погладил его по светлым волосам и отвернулся. Всегда тяжело видеть страдающих детей. Душевная растерянность и раздвоенность охватили меня в плену, мысли путались, не мог сосредоточиться. Я видел, что условия существования в финском плену не идут ни в какое сравнение с условиями в советских концлагерях. В Финляндии не издевались над пленными, не унижали, на родине же политическому заключенному постоянно дают понять, что он не человек, а раб, с которым можно поступать, как угодно. Но одно обстоятельство постоянно беспокоило меня, это еврейская проблема. Ни один народ на нашей планете не преследовался, как евреи. Не за то ли, что они не пожелали преклонить свои головы перед глупостью? Не за то ли, что дав христианам бога-человека, евреи не хотели пасть на колени перед ним, превращенным в идола? Никогда так остро, можно сказать, судьбоносно, не стоял еврейский вопро,. как после прихода фашистов к власти в Германии. Меня мучил вопрос: неужели демократическая Финляндия по отношению к евреям занимает такую же позицию, как фашистская Германия? Мои тяжелые раздумья прервались. Всех из нашего сарая посадили в машины, вместе с нами сели два финских солдата. Двинулись по широкой асфальтированной дороге. Много встречных машин с солдатами и провиантом. Шофер одной из встречных машин сбросил на дорогу две большие коробки с галетами и что-то крикнул по-фински. Наш шофер остановил машину, крикнул, чтобы мы слезли, подобрали коробки и разделили галеты между собой. Маленький эпизод, но весьма характерный. К вечеру прибыли в большой лагерь Суоярви, где содержались пленные, военные и гражданские. Среди администрации этого лагеря была небольшая группа фашистов, которая сразу проявила себя по отношению к пленным. Утром всех пленных построили по два человека за получением завтрака. Группа фашистов следила за порядком, они кричали, требовали, чтобы мы смотрели друг другу в затылок, не разговаривали. Один пленный, неизвестно, по какой причине, вышел из строя. Один из офицеров-фашистов выстрелил в него и убил. Мы все напряглись. Но тут произошло то, что трудно было нам предположить. Кое-что поясню. В Финляндии некоторые граждане принципиально отказывались принимать участие в войне. одни – по нравственным убеждениям, другие – по религиозным. Их называли «отказниками» и весьма своеобразно наказывали: если это был солдат, с него снимали погоны и ремень и вместе с дезертирами помещали в отдельную палатку на территории лагеря для военнопленных. Такая палатка стояла и в лагере Суоярви, в ней находилось 10 человек, рослые, крепкие ребята с осмысленными лицами. Когда они увидели, что офицер убил пленного, эти ребята подскочили к стрелявшему офицеру и начали бить его, выхватили у него пистолет, который забросили за забор лагеря. Комендант лагеря, пожилой фельдфебель, спокойно подошел к избитому фашисту, лежавшему на земле, поднял его за шиворот, подвел к воротам лагеря и сильным ударом по заду ногой вышиб за ворота и крикнул: «poisch, pargele, satana (прочь, черт, дьявол).» Затем комендант подошел к нашей очереди и на ломаном русском языке громко заявил: «Такие люди, как этот стрелявший фашист, позорят наш народ, мы никому не разрешим издеваться над вами, вы не несете ответственности за своих правителей.» Поведение «отказников» и коменданта лагеря произвели на меня очень сильное впечатление.

После этого события для меня кое-что прояснилось. Мне стало ясно, что Финляндия является страной, где соблюдение законов обязательно для всех, что в финском народе нет корней для широкого распространения идеологии фашизма и антисемитизма. Я понял, что в советских газетах о Финляндии публиковалась беспардонная ложь. Через день после этих событий пленных повели в соседнюю деревню, чтобы помыться в бане. В бане нам выдали свежее белье. После бани мы не вернулись в прежний барак, нас размесили в большом бараке, где не было большой скученности, хотя нары были двойными. Я оказался на верхних нарах между Геннадием Князевым и Василием Ивановичем Поляковым, уроженцем города Тамбова. Он попал в плен возле Сортавала, рассказал, что финская армия без боя заняла Петрозаводск, но дальше не продвигалась, хотя немцы требовали от финского командования, чтобы оно двинуло свои части к Ленинграду, окруженному немецкими войсками. Несколько позже я узнал от финнов, что депутаты финского сейма от социал-демократической партии в категорической форме потребовали от правительства, чтобы оно руководствовалось стратегическими интересами Финляндии, а не Германии. Оказывается, главнокомандующий финской армией Маннергейм и президент Финляндии Рютти входили в партию «прогрессистов», возникшую в годы, когда Финляндия входила в состав Российской империи. И что меня очень удивило и обрадовало – это позиция финского правительства по еврейскому вопросу. Несмотря на большое давление со стороны фашистской Германии, Финляндия не допустила, чтобы на ее территории преследовали евреев и как-то дискриминировали. Более того, евреи служили в финской армии. В обстановке, когда Финляндия была союзницей Германии в войне и когда немецкий фашизм провозгласил геноцид евреев главным направлением своей деятельности, позиция Финляндии требовала очень большого мужества от ее руководителей.